Памяти Александра Блока - Страница 6
И в это время нам становится понятным интерес Александра Александровича, казавшийся многим немотивированным, к народнической литературе, его даже переоценка слабых писателей (в статьях «Золотого Руна») с точки зрения этого глубокого пафоса к черноземно-русским поэтам. Это время, когда зачинаются в сознании Блока статьи о русской интеллигенции, потому что именно интеллигентское органистическое начало должно соединиться с народом. Но, увы, русская интеллигенция этого как раз и не делает, по его мнению. Не против интеллигенции, а за интеллигенцию говорит он (с девятьсот седьмого, восьмого года) горькие слова о русской интеллигенции, потому что есть интеллигенция и интеллигенция. Интеллигенция должна быть интеллигенцией большого Разума — Манаса, большого «Mens», который только и делает Манас из «Мапп», «Mensch», который есть всегда Манас, который делает человека «челом века».
Вот таким «челом века» начинает делаться расширенное сознание Александра Александровича, которое расширяется постольку, поскольку оно могло углубиться в глубочайшие сокровеннейшие темы. Продолжение темы «Прекрасной Дамы» есть органическое развитие всей линии искания, всего духовного максимализма, стремления воплотить в жизнь мечту, показать, что эта мечта не мечта, а наша действительность. Эта тема снисхождения и кротости появляется у Блока: — «Божья Матерь «Утоли мои печали» перед гробом шла, светла, тиха. А за гробом в траурной вуали шла невеста, провожая жениха. Был он только литератор модный, только слов кощунственных творец… Но мертвец — родной душе народной: всякий свято чтит она конец». И далее, про невесту: «словно здесь, где пели и кадили, где и грусть не может быть тиха, убралась она фатой от пыли и ждала Иного Жениха»… И в других стихах, посвященных кому-то, но могущих быть посвященными каждой русской женщине: — «Не подходите к ней с вопросами, вам все равно, а ей — довольно; любовью, грязью иль колесами она раздавлена — все больно». Пока не полюбишь раздавленных во всей конкретной их раздавленности, облепленных грязью, во всей конкретности их грязи, до тех пор всякие превыспренности — ложь. Это и делает Александра Александровича поэтом, вобравшим в себя стихию России.
Луна есть мертвое тело когда-то бывшего солнца: Александр Александрович в своем сознании как бы переносит в страну луны своего старого «мертвеца» — когда-то прекрасное индивидуальное мистическое прозрение, которое во всяком конкретном человеке должно быть; на мистике — не проживешь, но без мистики — ни одного действительно жизненного переживания не проведешь. Вот эта «луна», второе я, живет и продолжает по законам смерти естественный внутренний путь; та оболочка, — которою когда-то обволакивалась Прекрасная Дама, ставшая Незнакомкой, Проституткой, — с одной стороны, скрывает всякую русскую женщину, а с другой стороны, становится очень страшным лицом, лицом противообраза Прекрасной Дамы (образ равен противообразу!), о котором Александр Александрович говорит: — «Есть в напевах твоих сокровенных роковая о гибели весть, есть проклятье заветов священных, поругание счастия есть!..» А затем: — «И коварнее северной ночи, и хмельней золотого Аи, и любови цыганской короче были страшные ласки твои», — страшные потому, что видеть это разложение прежнего образа значит отразиться в противообразе. Это опять событие внутренней жизни, совершенно закономерное; и поэт — обречен; чему? — «Я обречен в далеком мраке спальной, где спит она и дышит горячо, склонясь над ней влюбленно и печально, вонзить свой перстень в белое плечо». А она отвечает тем, что заставляет его воскликнуть: — «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!»
Этот «удар в сердце» вызывает такое сопоставление: в мистике утверждается, что подхождение к какому-нибудь порогу, рубежу, за которым идет новый этап сознания, всегда сопровождается чувством затруднения, как будто на пороге стоит Страж. Подходы к порогам внутренней жизни бывают неоднократны. Первый подход имеет вид встречи с Ангелом и прикосновения к смерти; второй подход имеет вид встречи со Львом. Помните рассказ Федора Сологуба, в котором некий Лев взламывает ударом лапы стену и вонзает когти в сердце подошедшего к опасному рубежу. Этот Лев — есть образ женский, и второе испытание состоит в способности перенести — удар Льва в сердце.
Второе испытание, вторая встреча — одолевается, и одолевается тем, что Александр Александрович становится национальным поэтом, воспринимает Россию, воспринимает с той суммой любви, которая перемогает эти остатки прошлого, консервированного мира. Когда он начинает говорить о России, то совершенно неизгладимые ноты звучат в его поэзии. Для всего можно умереть, но для чего жить? — «Лесть, коварство, слава, злато — мимо, мимо навсегда… Человеческая тупость — все, что мучило когда-то, забавляло иногда… И опять — коварство, слава, злато, лесть, всему венец — человеческая глупость безысходна, величава, бесконечна… Что ж, конец? — Нет… еще леса, поляны и проселки, и шоссе, наша русская дорога, наши русские туманы, наши шелесты в овсе… А когда пройдет все мимо, чем тревожила земля, Та, кого любил ты много, поведет рукой любимой в Елисейские поля». — И в дальнейших стихотворениях описывается Россия, страшная Россия, преступная, пьяная; и поэт говорит: — «да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне!».
Но он уже чувствует, что этой России грозит опасность. Тут его индивидуальное чувство и национальное чувство перекликаются. С одной стороны, он говорит России: — «Тебя жалеть я не умею», — иди, иди в проститутки, — да, ты Катька из «Двенадцати», ты блудила с офицерами, а теперь поблуди с солдатами. И вот при таком реализме поэт как бы говорит: — ив тебе, Катька, сидит Прекрасная Дама… И если Катька не спасется — никакой «Прекрасной Дамы» нет и не должно быть.
По этой линии идут углубляющиеся устремления Блока; он говорит о России: — «Тебя жалеть я не умею и крест свой бережно несу… Какому хочешь чародею отдай разбойную красу! Пускай заманит и обманет, — не пропадешь, не сгинешь ты, и лишь забота затуманит твои прекрасные черты»… А что забота — есть, что можно сгинуть, что надвигается опасность для самой внутренной души России — это поэт знал. И тут звучит великолепным синтезом изумительное творение Александра Александровича, которое перекликается и подает руку через несколько лет «Скифам» — «Куликово поле». Александр Александрович был национален, когда переживал период «зорь» в девятисотых годах; так же был он национален, когда остро переживал девятьсот седьмой год, год реакции; и так же он был национален в девятьсот восьмом году, когда он уже знал и сказал нам ясно о событиях четырнадцатого года и дальнейших годов… «Река раскинулась. Течет, грустит лениво и моет берега. Над скудной глиной желтого обрыва в степи грустят стога. О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь! Наш путь — стрелой татарской древней воли пронзил нам грудь. Наш путь — степной, наш путь — в тоске безбрежной, в твоей тоске, о Русь! и даже мглы — ночной и зарубежной — я не боюсь. Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами степную даль. В степном дыму блеснет святое знамя и ханской сабли сталь… И вечный бой! покой нам только снится сквозь кровь и пыль. Летит, летит степная кобылица и мнет ковыль… И нет конца! мелькают версты, кручи… Останови! Идут, идут испуганные тучи, закат в крови! Закат в крови! из сердца кровь струится! плачь, сердце, плачь… Покоя нет! Степная кобылица несется вскачь!». Россия несется навстречу к своим страшным годам, и как не вспомнить дальнейшее: — «к земле склонившись головою, говорит мне друг: — Остри свой меч, чтоб не даром биться с татарвою, за святое дело мертвым лечь!».
Что же происходит? Александр Александрович, переживший эпоху «Прекрасной Дамы», опять имеет видение: все Та же, — «и с туманом над Непрядвой спящей, прямо на меня Ты сошла в одежде, свет струящей, не спугнув коня. Серебром волны блеснула другу на стальном мече, освежила пыльную кольчугу на моем плече. И когда, наутро, тучей черной двинулась орда, был в щите Твой лик нерукотворный светел навсегда». И тут же — переход: — «Опять с вековою тоскою пригнулись к земле ковыли, опять за туманной рекою Ты кличешь меня издали»… И в последнем отрывке этих стихов — эпиграф из Соловьева: — «И мглою бед неотразимых грядущий день заволокло»: — «Опять над полем Куликовым взошла и расточилась мгла, и, словно облаком суровым, грядущий день заволокла». Вспомните девятьсот восьмой, девятьсот девятый год — когда «за тишиною непробудной» отплясывали канкан и танго, когда существовало растленное общество эпохи реакции — ив эту эпоху он пел: — «За тишиною непробудной, за разливающейся мглой не слышно грома битвы чудной, не видно молньи боевой… Но узнаю тебя, начало высоких и мятежных дней! Не может сердце жить покоем, недаром тучи собрались. Доспех тяжел, как перед боем. Теперь твой час настал. — Молись!»