Палей и Люлех - Страница 9
Красен в месяцах месяц май. Славен в корабельщиках Конон Иванович Тектон.[8]
Он родился у Белого моря, на Кемском берегу, в бедной рыбацкой семье. Пройдя наше поморское судостроительство, уехал в Норвегию и Данию. Здесь изучал языки английский, немецкий, норвежский, математику, навигацкие науки, морскую астрономию, рисование. Не покидая наук, работал на верфях. Вернулся на родину уже в зрелом возрасте. Рано овдовел, рано сыновей потерял: утонули зуйками на Мурмане.
В дни моего детства слава Тектона еще трубила на берегах Белого моря.
Конону Ивановичу было уже полсотни годов. Он обходил берега Ледовитого океана, строя шкуны, боты, бриги, гальоты и елы сшивая. Норвежане и датчане не раз пожалели, что отпустили из рук такого строителя, и не однова докупались до Конона, манили деньгами, но он не покорыстовался и не поехал. А ведь сам во всю жизнь не имел ни кола ни двора. Что заработает, все раздает в долг без отдачи.
Кому Конон дело делает, тот в его воле ходит.
Строил однажды Конон океанское судно богатому купцу. Была весна, и дело приходило к концу.
И у купца гостил брат, важный петербургский чиновник. Этот господин повадился кутить на постройке со своими приятелями. И мастер того не залюбил.
Однажды срядился Конон с подмастерьями, с Олафом да с Василем, в город. В городе они разошлись. Вечером мастер первый воротился на карбас и сел дожидаться ребят. Тут — не ждан, не зван — подкатил к карбасу на трех извозчиках хозяйский брат с веселой компанией, все пьяны и с песнями. Да начали нахально приказывать:
— Вези к новопостроенному судну. Нам угодно, там гулять будем.
И Конон отказал:
— А нам не угодно… И гулять там не будете.
Они не послушались, только пуще закуражились и полезли в карбас самосильно. А один, толстый, подскочил и сбил с Конона шапку, не зная его плотной силы.
Тогда Конон Иванович, губу закусив, поднял толстого за шиворот и огрузил в воду, чтобы его благородие прохладилось… И, опять тряхнув, бросил в карбас, ажно поддон заговорил.
Гуляки — на Конона с кулаками:
— Утром мы тебя, хама, в тюрьму бросим, а теперь вези, куда приказываем!
И который с ружьем учал палить и одной барыне обжег ухо.
И Конон, бояся головщины,[9] открыл парус и сел на румпель. До судна бы ходу четверть часа, а уж карбас бежит и все три четверти. А те припали до девок, как век не видали, — не понимают, что кормщик правит к дальнему пустому острову. Да и тот накрыло туманом.
Как на широком месте качнуло, хозяйский брат прохватился:
— Ты пьян, мужик? Куда ты правишь? Почему долго едем?
И Конон ответ держит:
— К ночи вода кротка, а карбас от народа грузен. У постройки на мель сядем. Обойдем подальше, где берег глубже.
И тут, рулем покосив, Конон причалил к берегу:
— Приехали!
Те выкарабкались на незнакомое место и опять приправили грозить и лаять, зачем стройки не видно! И охотник опять палит, как дикий. А Конон выкинул им корзины с вином и закусками, веслом отпихнулся — да и был таков…
Целую ночь бродили господа те по песку в тумане. Судна наискались, перевозу накричались, куда попали, не понимают.
Ну, коньяков с собою было на залишке — небось не озябли.
А утром туман снялся, и они увидели себя на голой песчаной кошке.[10] И судно новопостроенное видать не так далеко; только стоит на другом острову за рекою.
Ах да руками мах, а на том не переедешь…
Вскоре подобрали их устьянские бабы-молочницы: плыли в город с палагушками.[11]
А кто прав остался?
А Конон!
Хозяин, бояся, как бы мастер на гневе работы не покинул, тот же день причесал на стройку, по палубе за Кононом ходит. Брата с компанией всех приругал:
— Сами себе они, страдники, страм доспели. Как ты их, дорогой мастер, выучил… Хы, хы!.. А у нас с тобой нету обиды. Нету!
Однако по жалобе петербургского чиновника губернатор хотел было высвистнуть Конона Ивановича из города, да раздумали: кончилась японская война, начинались забастовки.
В те дни и годы отобралось маленькое стадышко пизовских моряков в артель, чтоб не кланяться хозяевам, не глядеть из чужих рук, а самим осилить постройку большого судна для океанского плаванья. Моего отца выбрали артельным старостой и казначеем. И отец загодя припас лес, и приплавил к городу на остров, и распилил, и кокоры обтесал.
Товарищи матерьял осмотрели, благодарили и спросили:
— Каким думаешь мастером строить?
А отец и говорит:
— У меня один свет в очах — Конон Иванович, да он сей год в Кеми завяз…
Было подумали на Пигина, кронштадтского мастера, он давно насватывался, но помянули, что Пигин человек зависимый, ему Немецкая слобода только палец покажет — он артельное дело бросит… Нет уж, без Конона Ивановича нам не сняться.
И, надеясь на прежнюю дружбу, что он прежде к нам хаживал, хлеба едал, квасу пивал, послался отец к Конону Ивановичу с писемцем:
«Любезный мастер и друг! Охота видеть твоего честного лица и сладких речей слушать. А мы тебе в Архангельском городе делов наприпасали. Воля ваша, а большина наша!»
Старая любовь не ржавеет.
Мастер дела в Кеми довершил и на олешках через Онегу приехал в Архангельск. Стал на постой в Соломбале и дал знать отцу.
Как мы обрадовались! Долго ждав, думали: не в Норвегу ли мастер убрался?
Тот же вечер отец собрал артельных:
— Как рассудите? Деды ваши с осени строили, чтобы, зимой закончив, на вешнюю большую воду спускать. А тут мастер прибыл при конце зимы…
Все зашумели:
— Радоваться надо, что прибыл, и все тут!
Отцу давно хорошо. Утром он засряжался в Соломбалу, запряг самолучшие санки. Взял и меня с собой.
Я говорю:
— Что бы мастеру-то самому к нам приехать?!
— Так не водится. Он художник, он строитель… К добру ходят-то, не с добром.
В Соломбале едем по Бессмертной улице, не знаем, который дом. А мастер сам нас укараулил, в окно сбарабанил.
Как зашли в комнату, справили Конону Ивановичу челобитье. И он равным образом, выйдя из-за стола, бил челом.
Потом поздоровались в охапочку. И которые с Кононом Ивановичем сидели два сличные молодца тоже встали и поклонились. Один — быстрый, темноглазый, другой — светловолосый, конфузливый. Тогда пришли за стол, стали беседовать и друг на друга смотреть. А Олаф и да Василь — подмастерья — опять сели красить на листах разным цветом: синим, зеленым, красным. Нарисованы корабли, как их погодой треплет. Я сам рисовать до страсти любил и уж тут все глаза растерял.
Невдолги отец домой сторопился, и я с дива пропал, что о деле ни слова не сказано.
Дорогой я не утерпел:
— Про кораблик-то уж нисколько не поговорили…
— Что ты, глупой! Ведь мы с визитом.
— Неужели они, папа, тройма трехмачтовый корабль поставить можут? Подмастерья-то вовсе молоды.
— Годы молоды, да руки золоты. А Конон! Нет таких дел человеческих, чтобы ему не под силу. Конечно, станут и артельные время от времени помогать.
Рекой едучи, отец все свою думу думал, а я свою. Только как стали к дому подыматься, я еще спросил:
— Папа, тебе любо ли?
— Как не любо. Пускай-ко наши толстосумы поскачут. Они Кононка-то, никак, четвертый год добывают… А второе мне любо, что ты его художества насмотришься и золотых наслушаешься словес.
На масленице Конон Иванович у нас гостил. Его ждали — по крыльцу, по сеням половики стлали новотканые, по столам скатерти с кистями.
Я заметил, он ел малехонько-редехонько и пил — только прилик принимал. Потом ушли в отцову горницу. Там сразу поставили разговор на копылья. Мастер начал спрашивать: «Кто да кто в артели, очень ли купечество косится, на какой реке и давно ли лес для стройки ронили и какая судну мера, на сколько тысяч груза?»