Отсталая - Страница 16
Вечером приехали гости, между прочими Налетов и Арбатов. Первый был не в духе и все почти молчал; зато последний был необыкновенно оживлен; он пел, говорил, рассказывал, — и все это так увлекательно, что даже Яков Иваныч подумал, уезжая:
— Батюшки! не влюбилась бы в него Машенька!
— Погляди-ка, Аграфена, не едут ли? — говорила Анна Федоровна своей ключнице.
Аграфена высунулась в окошко, поглядела с минуту в сторону на дорогу и безнадежно произнесла:
— Никак нет-с.
— Чтой-то они запоздали? уж скоро семь часов; я к обеду ждала. Уж не запил ли братец твой? ведь ему только была бы оказия — сейчас наглохтится. Хоть бы ты его пощуняла.
— Что мне, сударыня! у него самого борода седая; слава Богу, не молоденький.
— Эка старая пьяница!
— Что делать, матушка, — слабость человеческая. Дал бы ума, да своего мало…
— Чу! собаки лают, — проговорила тревожно Анна Федоровна.
— Ну, это никак они! — сказала Аграфена и хотела выйти.
— Прибери со стола-то. Экая разиня, не догадается, — закричала Анна Федоровна. — Верно, Ненила Павловна с ней.
— Да уж я очень обрадовалась! — умильно отвечала Аграфена, снимая со стола тарелку с огуречными семенами и пучки калуфера.[7]
Анна Федоровна всегда сама разбирала овощные семена и вязала калуфер.
Между тем старая дребезжащая коляска, запряженная четырьмя клячами, управляе-мыми седым кучером, въехала на двор и остановилась у крыльца. Анна Федоровна заколыхалась на месте, но встать без помощи не имела сил.
В комнату вошла Маша. Ненила Павловна сказала правду: мать не узнала ее, пока она не бросддась целовать ее руку.
— Машечка, дружок! ведь я было не узнала тебя. Отчего же Ненила Павловна не приехала? по-настоящему ей можно было самой проводить тебя.
— Вот письмо от нее, маменька. Она нездорова. Она приедет после.
— А, это другое дело… Ну, мать, моя, нагостилась ли, навеселилась ли? — спросила Анна Федоровна Машу с легким оттенком колкости в голосе. — Узнала теперь свет, каково-то в родном доме покажется… Ведь там, я думаю, бархатная мебель да дорогие обои…
С тех пор как Анна Федоровна заметила, что Маша рвется вон из родного гнезда, она с ней стала гораздо раздражительнее и постоянно к ней придиралась.
— Мне не мебель дорога, маменька, а порядочное общество, — отвечала Маша, на которую тон Анны Федоровны произвел неприятное впечатление и уничтожил всю теплоту ее чувства к матери.
— Вот уж как! мы, значит, не порядочные, с нами нечего и знаться.
— Ах, маменька, вы хоть бы на первое-то свидание не упрекали меня!
— Вот тебе раз! уж нынче мать и правды не может сказать! Уж и от матери каждое лыко в строку! Этому тебя там что ли научили?
— Меня там многому научили, — отвечала Маша, дрожащей рукой развязывая ленты шляпки.
— Это и видно. Хорошо ученье!
— Уж вы, матушка, не гневайтесь, не огорчайте их на первый раз, — льстиво вмешалась Аграфена, находившаяся тут же.
— А она меня эдакими ответами не огорчает! Откуда у тебя нынче эта дерзость взялась?
Маша глубоко и нетерпеливо вздохнула.
— Позвольте на вас полюбоваться, ручку поцеловать, — сказала Аграфена, подходя к Маше, которая спрятала руку, которую прежде протянула бы без замешательства.
Анна Федоровна заметила это.
— Ты уж напрасно у Аграфены-то ручку не поцеловала! — сказала она Маше, когда ключница вышла. — Это что за новости, что ты уж нынче руки не даешь? Погоди, матушка, еще рано! еще успеешь с ними на одну ногу стать…
— Маменька, с какой стати старухе у меня руку целовать? мне совестно…
Анна Федоровна уж ничего и не отвечала на это, а только выразительно и горько покачала головой.
Маша тихо вышла и сошла в сад. Деревья глухо зашумели над ее головой; протоптанная ею тропинка заросла. Старая ива уныло хлестала о забор своими низкими висячими ветвями. Листья начинали желтеть и падать на густую отцветшую траву; кусты репейника и крапивы угрюмо возвышались над ней, обещая обильно разрастись на будущий год и будто гордясь своими бесчисленными созревшими семенами…
Маша села на знакомую скамеечку, отвела порывисто от лица густые, шелковистые пряди волос, тоскливо посмотрела вокруг себя, облегчила грудь громким вздохом и, склонив голову, тяжело задумалась. Все ее протекшее беззаботное, хотя и бесплодное, но все-таки ясное, тихое детство, пронеслось перед ней в живых образах и воспоминаниях… Боже мой! где она, что с ней, с Матрешей? Не тут ли она? не пришла ли с ней поздороваться?.. Не она ли это поет заунывную песню:
Я не думала ни о чем в свете тужить…
Нет, не она! Уж она бы прибежала с горячей лаской, веселая и довольная, что барышня возвратилась, — барышня, которой она так доверчиво передавала и слово тайное, и думу свою крепкую… Может быть, она теперь в нищете, в крайности, бродит, вымаливая подаяние; лежит где-нибудь при дороге, больная, усталая, измученная… ее прогнали… ей не велели и в стороне здешней показываться… А она-то, Маша, как с ней поступила в критическую, страшную минуту… О, не забыть ей этого голоса, этой мольбы о прощении!.. в ней бедная видела последнюю надежду — и она погасила эту надежду. Не было в надменной душе ее жалости к падшей, несчастной, опозоренной сестре… "Я тебя знать не хочу и видеть не хочу!" — вот что сказала она ей… Зато теперь в ее сердце пробудилась такая мучительная, такая жгучая, невыносимая жалость, что все существо ее ныло и болело. Она упала на колени и, склонясь лицом к земле, обливаясь потоками горячих спасительных слез, произнесла из глубины пораженной страдающей души:
— Боже! прости великий грех мой!.. Боже! пошли искупление вине моей!..
И долго плакала, и долго горячо молилась она… Но тоски не выплакала совсем, греха не замолила вполне…
Возвратясь домой, она спросила Федосью: "Где Матреша?". Та отвечала, что Бог ее знает где; что слышали, будто она за Покровом нанялась в няньки или работницы…
— Яков Иваныч! вот вы говорите, меня любите — и знаю, что любите; а что, если б я какой-нибудь большой грех сделала, так чтобы люди от меня отвернулись и все бы осуждать стали: что бы вы ко мне тогда чувствовали? как бы обошлись со мной? — говорила Маша спустя несколько времени после своего возвращения домой Якову Иванычу, сидя с ним в гостиной, куда долетал по временам храп отдыхавшей в смежной комнате Анны Федоровны.
— Чего тебе только, голубушка моя, в голову не придет! это ты все меня, старика, испытываешь, а не знаешь, как ты меня этим мучишь… Да и говорит-то как! так что меня точно ножом по сердцу резнуло. Ну какой ты можешь эдакой грех сделать? Ты еще ангел небесный, невинность голубиная. Это тебя все этот космач Налетов возмутил. Не слушай ты его. Эку шутку отпустила — "такой грех, чтоб люди отвернулись"! Что же это ты, человека убила что ли?
— Ну хоть бы и так, положим… Яков Иваныч даже плюнул с досады.
— Да ведь это не вправду, Яков Иваныч, а вы так только, вообразите. Ну что бы вы тогда?
— Ну, конечно… ну, неужто бы сердце мое повернулось оттолкнуть тебя! Плакать бы стал над тобой. Ты бы, мне кажется, еще жалче, милее сделалась. Век бы не утешился, так бы и в сырую землю лег с тоской…
Маша обняла его и долго смотрела ему в лицо с глубокой нежностью.
— Ну вот, мне только это и нужно… — сказала она. — А вы знайте, что я никогда вас, моего доброго друга, не забуду, что за вашу любовь заплатить я не могу, только ценю ее и чувствую.
— Может, со временем тебе будет кого получше меня любить, Маша.
— Вас мне никакая другая любовь не помешает любить и помнить.
— Спасибо тебе за доброе слово.
После этого они оба замолчали. Маша ходила по комнате.
— Какая сырая погода, — сказал наконец Яков Иваныч, — мне еще ехать надо; я по дороге заехал взглянуть на тебя да проведать, здорова ли. К одному помещику еду; прислал за мной планы да бумаги какие-то разбирать.