Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы). Книга первая. Фантастика — особый р - Страница 85
В «Возвращении» среди ридеров — людей, способных читать чужие мысли, — фигурирует юнец, запахнутый в нелепую золотую тогу. Он занимается тем, что «подслушивает» мысли прохожих. Сей стиляга XXII в. требует для ридеров каких-то особых привилегий. Разумеется, его осаживают, однако нотация — декоративна подстать тоге. Писатели, видимо, хотели сказать: ничто человеческое не будет чуждо и нашим идеальным потомкам. Но не будут ли контрасты помягче? Не втянет ли, в самом деле, «грубая скотина» свои «манипуляторы»?
Пестрота, противопоставляемая ефремовской голубизне, смахивает на ту, что в героях Немцова, — когда характер составлялся из наудачу выхваченных противоположностей. Пожалуй, только в повести «Трудно быть богом», в которой все внимание уделено человеку, убедительна внутренняя борьба с не до конца преодоленными атавистическими инстинктами.
Не очень заботятся Стругацкие и о психологической правде положительных персонажей. Умные и интеллигентные люди у них чересчур уж склонны к пошловатым остротам. Раздражает нарочитое благородство, наигранная скромность, демонстративно грубоватая мужественность. Не слишком ли напоказ угрюм в «Стажерах» знаменитый космолетчик Быков? Не чересчур ли фатоват в той же повести не менее знаменитый планетолог Юрковский? Кличка «кадет», которой Юрковский надоедливо величает стажера Жилина, звучит в XXII в. почти так же, как звучало бы в устах Юрия Гагарина какое-нибудь «поелику» или «припадая к стопам».
Скромнейший из храбрых разведчиков космоса Горбовский (в «Возвращении» и в других повестях) на отдыхе ужасно любит поваляться. На диване, на травке. Авторы аккуратно не забывают приставить эту прозаическую горизонтальность к его романтической вертикали. Многомерность, пусть и небогатая. А вот когда в последний час планеты Радуга Горбовский пристает с «житейским» вопросом к Камиллу: «Вы человек? Не стесняйтесь. Я уже никому не успею рассказать»,[370] — хочется попросить его выразить свою межпланетную уравновешенность как-то иначе. Ведь Камилл — в самом деле наполовину робот (приспособлен для опасных опытов с нуль-пространством).
Трижды Камилл умирал и воскресал, и вот суждено еще раз. Когда он посетовал на предстоящее одиночество, а Горбовский посочувствовал, что это уже от человека, Камилл ответил любопытным монологом о людях, которые любят помечтать «о мудрости патриархов, у которых нет ни желаний, ни чувств» (с.135): «…вы оскопляете себя. Вы отрываете от себя всю эмоциональную половину человечьего и оставляете только одну реакцию на окружающий мир — сомнение. „Подвергай сомнению!” — Камилл помолчал. — И тогда вас ожидает одиночество» (с.135-136).
Может быть, здесь приоткрывается некий спор авторов с самими собой. Они сказали больше, чем хотели, ибо невольно сказали о своем методе. Здесь прорисовывается не только мысль о нарушении баланса эмоционального с рациональным, но и противоречие концепции человека у Стругацких. В необычайной обстановке в людях раскрываются и необычайные возможности. Стругацкие же пытаются сохранить своих героев неизменными, и оттого знакомые их черты делаются странными и неестественными. Ведь когда Камилл упрекает «вполне людей»: «Нужно любить, нужно читать о любви, нужны зеленые холмы, музыка, картины, неудовлетворенность, страх, зависть» (с. 135) — он прав вовсе не риторически: очень, очень скудно наделены «живые» герои Стругацких «врожденной способностью чувствовать» (с. 13 5). И если не приходится сожалеть о страхе и зависти, то ведь и любовью никто по-настоящему не одарен, за исключением Антона-Руматы, но для того его пришлось отправить из будущего — в прошлое. («Трудно быть богом»).
Стругацким лучше удается не прямое изображение человека, а косвенная характеристика «идеи человека» — через окружающий мир. В «Возвращении» одна из новелл, включенная в главу «Благоустроенная планета», названа по знаменитому роману Г.Мелвилла «Моби Дик». У Мелвилла непокорный кит Моби Дик потопил корабль капитана Ахава, словно мстя человеку за его кровавое ремесло. На Благоустроенной планете китовый промысел перестал быть зверским убийством. На совершенных подводных лодках океанская охрана пасет стада китов, охраняет от хищников. Романтика мирного творчества, гуманного хозяйствования. Этика ремесла — прямое продолжение принципов коммунизма. И в обрамлении этой метафоры естественней голоса, теплее чувства героев.
Этот фон освещает человеческие фигуры едва ли не лучше, чем они раскрываются сами. «Работа, работа, работа… Весь смысл жизни в работе, — жалуется в „Стажерах” некая дама. — Все время чего-то ищут. Все время чего-то строят. Зачем? Я понимаю, это нужно было раньше, когда всего не хватало. Когда была эта экономическая борьба. Когда еще нужно было доказывать, что мы можем не хуже, а лучше, чем они. Доказали. А борьба осталась. Какая-то глухая, неявная. Я не понимаю ее».[371] Свидетельница борьбы миров, в которой победила ее страна, эта женщина так и не стала ее участницей. Она не понимает уходящих в космос и не возвращающихся оттуда и все-таки не может не провожать и не встречать. Они — живут! И, умирая, остаются молодыми, и молодежь — стажеры — заменяет их на бессменной вахте. А она — прячется в тени аэровокзала, чтобы хоть глянуть на эту жизнь, что прошла мимо, — теперь уже старая, обрюзглая, отдавшая свои годы одной себе…
Мещанка появляется в начале и в конце повести. Эта композиционная рамка ненавязчиво вводит осколок прошлого в будущее. Мещанин не сможет открыто выступать под флагом индивидуализма, он попытается говорить от имени людей. Коммунизм, мол, в конце концов для того и строится, чтобы люди перестали изнурять себя. Для мещанина это значит — тешить себя безбедным, комфортабельным, изящным существованием. Мещанке пытаются объяснить разницу: природа дала человеку разум, и «разум этот неизбежно должен развиваться. А ты гасишь в себе разум» (с. 12). Но эти рационалистические эмоции отскакивают от ее софизмов: «Всю жизнь ты работал… А я всю жизнь гасила разум. Я всю жизнь занималась тем, что лелеяла свои низменные инстинкты. И кто же из нас счастливее теперь?
— Конечно, я, — сказал Дауге.
Она откровенно оглядела его и засмеялась.
— Нет, — сказала она: — Я! В худшем случае мы оба одинаково несчастливы. Бездарная кукушка… или трудолюбивый муравей — конец один: старость, одиночество, пустота. Я ничего не приобрела, а ты все потерял» (с.12-13).
Цинично, бессильно и — жизненно. Не потому, что мещанин таким вот и останется (может быть, через сто лет его все-таки не будет?), а потому, что здесь гиперболизация зла — форма протеста и отрицания — и отрицания не головного, как часто получается у Стругацких, но и не только эмоционального. История ведь продемонстрировала невероятную приспособляемость мещанства. Глубокая тревога придает предостережению насчет мещанина ту живую конкретность, которая меньше удастся Стругацким в утверждении, в изображении положительных героев.
Хорошо ли, плохо ли показали Стругацкие Юрковского и Дауге, Горбовского и Быкова — те жили и умирали за высокие цели. И вот скромный спутник Юрковского бортинженер Жилин в повести «Хищные вещи века» встречает памятник. Не Юрковскому — открывателю тайны колец Сатурна, а «пионеру», сорвавшему огромный куш в местном казино. В некоем городке некой условной Страны Дураков. Ни одна душа здесь не знает героев космоса. Все жуют. Хлеб и наслаждения. Подражая древним владыкам, лакомятся мозгом живой обезьянки. Развлекаются стрельбой с самолета по отдыхающим обывателям. Ненавидят «интелей» — не обязательно интеллигентов, просто всех, кто не видит счастья во всем этом. И тайный порок, объемлющий все роды жеванья, — слег.
Из-за слега и прислали сюда Жилина. Искатели наслаждений ухитрились их получать в «химически» чистом виде — искусственно возбуждая центр удовольствия. Это не вымысел. При раздражении определенной области мозга электрическим током подопытная крыса необыкновенно быстро обучается замыкать контакт. Рефлекс делается мало что манией -единственной и все поглощающей целью. В «Хищных вещах века» этого достигают без вживления в мозг электродов, с помощью подручных средств. Сластолюбцы, раз испробовав слег, отвыкнуть уже не в состоянии: это хуже наркотика.