Отец-лес - Страница 2
Резец снимал ровную стружку с деревянной болванки, зажатой в токарном станке, дверь квартиры открыл высокий, кудрявый молодой человек с большим медным чайником в руке, прозаически прихваченным не очень чистой тряпкою за горячую дужку, в чайнике плескался кипяток, только что снятый с горячей плиты. И постаревший Николай Николаевич вздыхал, вытачивая балясину перил, почему-то из всего этого памятного и такого дорогого для него дня запомнив лучше всего этот медный чайник и тряпку в руках человека, открывшего дверь. Кудрявый малый, Гостев Сергей Никанорович, спросил у него, дружелюбно приподняв брови и глядя в глаза Николаю взглядом веселого глубочайшего дурачка: «Кого надо вам, господин хороший?» И услышав, что надо Лиду, стал декламировать тут же сочинённые стихи. «Лиду, Лиду, эфемериду, пришёл увидеть её брат, который встрече будет рад», — рассмеялся нарочито дурашливо, но безусловно мило и ушёл с чайником в другую комнату, оставив за собою неприкрытую дверь. И, стоя в передней, Николай услышал целый хор весёлых молодых голосов, и среди них различил Лидин, глубокий контральтовый, щедрый, любящий всё на белом свете, и голос брата Андрея, педантично-самолюбивый, но тоже ещё молодой и чистый и очень родной.
Николай Николаевич дрыгал ногою на станке и улыбался, как и тогда, ожидая в передней незнакомой квартиры, держа фуражку в руке, стружка из-под резца пошла ломкая — видимо, попалось сучковатое место в дереве. Сердце молодого офицера в белом мундире охватило невероятно могучее предощущение близкого счастья, и оно не замедлило явиться перед ним в ту же минуту, ибо он был тотчас приглашён в комнату — и тем же Сергей Никанорычем Гостевым, который показался в дверях с церемонным и, как всегда, несколько дурашливо исполненным, глубоким поклоном: «Пожалте, сударь миленький! Вас просят войти». Счастье Николая Тураева было затянуто в строгую белую блузку, безупречно выутюженную, но, несмотря на строгость этой блузки, грудь и великолепный стан девицы Веры Ходаревой читались во весь голос торжествующей молодости, которая заявляла о себе сквозь подчеркнутую серьёзность, даже суровость, её насупленного румяного лица и холод серых глаз. Она как бы нехотя подняла их на Николая, когда рядом сидевшая с нею Лида представила подруге своего брата-офицера. И теперь, работая в полумгле дубового сарая, который он называл мастерскою, Николай Николаевич кротко улыбался, находясь в полном одиночестве, и улыбка его означала понимание: счастье заключается не в том, что я обладал или не обладал любимой женщиной, а в том, что такая на свете существовала и я её встретил, пока жил. И разговаривал с нею, и смотрел в её серые глаза, когда она спрашивала:
— Так вы, говорят, ветеринар?
— Имею честь… — ответил он скованно и весьма нелепо.
— Да какая тут честь, Коляня, фу-ты, ей-богу, — рассмеялась и весело оглядела его Лида, любуясь им и гордясь тем, какой он бравый и хорошенький в своём мундире. — Он у нас с детства лошадей любил, лазал к ним под брюхо без всякого страха.
— А я считаю, что в этом и есть подлинная честь, — прервала подругу девица Ходарева. — Человек избрал полезное поприще и может на деле приносить пользу обществу, а не на словах, как некоторые. Вы меня понимаете, Николай Николаевич? — с серьёзным видом обратилась она к офицеру-ветеринару.
И он с остервенением мотал ногой, нажимая на педаль токарного станка, вновь ощущая, как горячая вихревая мгла накрывает его с головою, и нельзя вздохнуть, потому что дыхания нет и вместо него рвется из груди мучительный крик: Я одиночество! — как можно принять счастье любви, радость самопознания, всякий жизненный труд — если всё обращается в пустоту вместе со временем?! Он вступил тогда в спор с девицей Ходаревой, неосознанно, но ясно ощущая всем своим существом, что ореол радостной любви, окружающий тёплое, торжествующее, пышущее здоровьем существо Веры Ходаревой, есть призрачность, подобная огням святого Эльма на мачтах погибших кораблей. Он страдал сильно, оставаясь совершенно непонятым другими и в то же время не совсем понимая и самого себя, когда неожиданно вступил в пререкания.
— Никакой пользы обществу никто не может принести и, главное, никто и не должен приносить, — начал он; и когда все бывшие в комнате и безо всяких сомнений считавшие, что цель жизни каждого из них заключается в бескорыстном и полезном служении народу, — когда все в комнате недоумённо умолкли, Николай чуть смущённо и оттого угрюмо завершил: — Это всего лишь фикция предвзятого мышления.
— То есть что вы этим хотите сказать, г-н офицер? — совсем уж мрачно и сухо вопросила у него Вера Ходарева.
— А то, — полез в глубокую бутылку Николай, — что общество есть собрание таких, как мы, отдельных индивидов, и если каждый из нас принесёт своим трудом пользу себе, то тем самым он принесёт пользу и обществу. Это естественный ход, господа, соответствующий природной закономерности. А то, о чём вы говорите, барышня, это и есть фикция, игра праздного ума и отвлечённое представление.
— Выходит, что вы отрицаете саму идею общественного служения? — растерянно и почти испуганно спросила девица Ходарева, и румянец на её добром лице воспылал до пунцового свечения. — Господа, да что это он говорит? — обвела она серыми глазами общество молодых людей, московских студентов и курсисток конца XIX века. — Как же ему не стыдно?
— Идею вашу не отрицаю, но взгляд на неё имею свой собственный, — потупившись, молвил Николай Тураев.
— А образование? А знания, необходимые для народа? А борьба с невежеством и темнотой? — не могла успокоиться Вера Ходарева. — Неужели вы можете сомневаться в том, Николай Николаевич, что наши знания, наш общественно полезный труд нужны народу?
— Народу было бы полезно, чтобы мы не трогали его, — пробурчал Николай, чувствуя, что тоже краснеет, как и девица. — Народ сам знает, что ему делать для своего блага. Нам бы только не мешать ему да не грабить его.
— А наш долг перед народом? — подхватила праведное рвение своей подруги Лида, сокурсница Веры Ходаревой по счётно-статистическим курсам, которые они вместе посещали уже целый год. — Долг образованных людей, Николаша?
— Народу за все века мы так задолжали, Лидушка, что долг этот игрушками вашими не заплатить, — мягко взглянув на сестру, ответил ей брат.
— Чем же заплатить предлагаете, сударь вы мой прекрасный? — подал голос свой кудрявый Гостев, разливавший чай по чашкам: он, видимо, добровольно взял на себя роль прислуги или же был хлопотливым хозяином дома и стола. — Чем должок вековой платить?
— Пусть каждый идёт на пустые земли в Сибирь, в Кайсацкие степи и заводит там ферму, как сделали это американцы у себя, — уже нехотя отвечал Николай, сильно сожалевший, что затеял спор. — Или предприятие доходное заводит, чтобы самому кормиться и другим дать заработок.
— Он у нас американских убеждений, — снисходительно усмехаясь, вступил в беседу Андрей Тураев, брат, тогда ещё худощавый, с круглыми очками на большом носу. — Стихийный индивидуалист, господа, но малый добрый, смею вас уверить.
— Видим, добрый малый, да что-то очень шалый, — с ходу зарифмовал Сергей Никаноровнч, и рассыпался нарочито дурашливым смешком, и, забавно округлив глаза, налил в синюю чашку чаю из белой заварочницы.
— И где вы такого держали, кто воспитывал его? — тоже со смехом, но вполне дружелюбно молвила третья бывшая в комнате барышня, тоже курсистка, с круглыми загорелыми щеками.
— Иметь такие взгляды в наше время! — воскликнула кипевшая от негодования Вера Ходарева, принимая от Гостева чашку. — Благодарю, Серёжа.
— Какие же это такие? — подчеркнул на последнем слове Николай, криво усмехаясь.
— Вы хотя бы перчатки сняли, — неприязненно заметила ему Вера Ходарсва, движением гладкого крупного подбородка указывая на его руки, затянутые в белые перчатки. — А то в них вы похожи на околоточного при исполнении служебных обязанностей.
— Вера! Вера! — смеясь, клокоча звучным хохотом, обратилась к подруге Лида. — Что ты нашего Коляню с околоточным-то сравниваешь? Он же и обидеться может, он у нас обидчивый.