От сохи к ружью - Страница 3
Правда, еще в прошлом году говорили про то, что много русских уехало на войну с турками. Только та война объявлялась не от России, а от сербского государства. Сказывали, что из первых уехал биться с турками наш генерал Черняев [2]. Писарь про него в газете читал и немало толковали про него в Обросимове… Но прошло лето, прошла осень — бог миловал: призыву не было… С весны опять начали о войне поговаривать. Писарь сказывал, что против турок войска наши пошли. Иной раз и про то поминали: как бы не стали бессрочных собирать…
Но Якову никак не верилось, что за ним-то вот именно и пошлют… Он так сжился с деревней, со своим полем, с хатой, с мирной жизнью семейной, что ему даже дико было подумать о казарме, о солдатском житье-бытье, о войне и сражениях. Руки за пять лет уже отвыкли от ружья; зато он ловко управляется с топором, с косой, с цепом и вилами. Отвык он маршировать, зато — мастер ходить за сохой, дрова рубить, молотить, корчевать пни. Отвык он от барабанного боя, от шума и грохота маневров и смотров; привык к жизни тихой, деревенской… Неделю, бывало, работает он, как вол, а в праздник погулять выйдет, полштоф с ребятами разопьет, споет песенку — не боевую, не военную, а песенку обросимовскую — протяжную да унылую… Знать, эта песенка названа: «непогодою, невзгодою повитая, во крови — в слезах крещеная, омытая» [3]; про нее, знать, сказано, что «нанесло ее с пожарищ дымом-копотью, намело с сырых могил метелицей»… А иной раз, бывало, и на улицу не пойдет, сядет с трубочкой у оконца и переговаривается с Марфушей. Когда же семьи прибыло, Яков реже прежнего стал уходить из дому в досужие часы…
Но вот воротилась жена в избу с амуницией и, тихо плача, начала вытряхивать мундир и обчищать пыль с кэпи. Нужно было кое-что зашить, пришить две-три пуговицы. Марфуша села за работу.
Скоро вся деревня уже знала, что собирают бессрочных и Якова завтра в город погонят.
— Марфа-то, поди, убивается! — толковали бабы.
— Еще бы ей не убиваться… только что было своим домом зажили, а тут — на-кось…
— Все хозяйство теперь в разор пойдет! — рассуждали мужики.
— Что и толковать! Где уж бабе управиться, да еще с ребенком…
— Охо-хо! Горе-гореваньице, прости господи… Землю-то, поди, разложат на общество… две лишние души кормить заставят…
— Знамо, что заставят… Это уж как есть… Ведь не с голоду же помирать бабе!..
— Ох, как бы и всем-то нам с голоду помирать не пришлось! — заметил старик Прохор, посматривая на мужиков своими красными, слезящимися глазками.
Соседи пришли к Якову понаведаться, посидели, потолковали, поохали и разошлись невесело.
Сборы были недолги: Яков живо управился. Вечером поздно, после ужина, он уселся — может быть, в последний раз — на свое любимое местечко, на крыльцо, и закурил трубку… В труде, со спокойной душой, светло начат был им этот день. А вечером сразу все вверх дном стало, сердечушко ныло, болело, и темно было впереди. Все его планы и расчеты разлетелись мигом: не снимет он у Кузьмича в аренду этот клинышек земли, не насадит картофеля; не кончить ему полевых работ; жене одной придется дожинать и убирать хлеб.
Наступала ночь, ясная, тихая. В синем небе золотые звездочки ярко горели. Полный месяц стоял над землей. Он приходился теперь за избой. От хаты и от плетня ложились тени… Вот — двор. В одном углу его лежит ворох полусгнившей прошлогодней соломы. Под навесом стоят дровни, оглоблями вверх. Вон черемуха раскинула над плетнем свои жиденькие ветви. Вершина ее не шелохнется и вся серебрится в месячном свете. Вон в огороде хмель высоко вьется по тычинкам, а вокруг него темнеет разросшаяся крапива и лопух… Все это очень знакомо Якову и со всем этим приходится теперь проститься… Надолго ли? Не навсегда ли?
Яков лег спать, но долго ворочался, не смыкая глаз. Известно: время летнее… то муха укусит, то комар запищит над головой… Перед рассветом Яков задремал…
5
И пригрезился ему сон…
В первом же сражении будто бы его ранили, и он, за непригодностью к службе, был отпущен домой. И вот он летел по чугунке, плыл на пароходе, тащился в телегах с попутными мужиками и наконец добрался до знакомых мест. Вот идет он Поземовским лесом; по его расчету, до Обросимова осталось не больше десяти верст. Пробирается он лесной окраиной, вдоль дороги, по сухой, крепко убитой тропинке. По ту и по другую сторону от него высокой стеной стоит лес. Густой кустарник разрастается по опушке. Из-за нежной зелени берез и осин там и сям торчат лохматые ели, высятся сосны. Розовый цвет шиповника алыми пятнами мелькает среди зелени, а из травы виднеются мелкие желтые и белые цветочки. Птицы чирикают в кустах… Красноватым вечерним светом, как отдаленным заревом, подергиваются лесные вершины. Свежестью, цветами, лесной глушью веет отовсюду. Здесь — мир и тишина…
Устал Яков, слаб он стал после болезни, грудь ноет, болит, тяжело дышать ему… Но он скоро поправится на родной стороне; деревенский лесной воздух вылечит его. Теперь он с жадностью и надеждой впивает в себя свежий вечерний воздух… И хорошо, весело ему стало, когда вправо от дороги, на небольшой прогалине, показалась знакомая истопка [4]. От нее до Обросимова считается версты четыре… Лес наконец начинает редеть. Потянулись кусты и молодой, приземистый олешняк. Вот видать и Обросимово — видны его хаты с соломенными кровлями, с высокими почернелыми трубами. Яков чувствует, как начинает обдавать его дымком, жилым запахом. Струя теплого воздуха веет ему в лицо… Вот залаяла собака… и лает-лает…
Яков раскрывает глаза… Серый утренний рассвет пробивается сквозь щели поветей, и с улицы явственно доносится собачий лай. Где-то петухи поют… Накинув на себя сукманину, Яков вышел на двор… Облака заволакивали небо; моросил мелкий дождь. Неприветливо, угрюмо глядели в то утро обросимовские хаты, потемневшие от дождя. Там и сям из труб поднимался дым… Обросимово принималось за работу.
В последний раз Яков взялся за топор и стал колоть дрова. И много наколол он дров. «Надолго ей хватит теперь!» — думал он, смотря на поленья. Жаль только, что он так же скоро не может управить за Марфушу и все полевые работы. «Эх, знатьё бы — поторопился… Рожь-то бы хоть кончить!» — с сожалением сказал он про себя.
Надо было собираться в путь. Натянул на себя Яков свой военный наряд с кантами и светлыми пуговицами. От платья пахло затхлостью, сыростью, как вообще пахнет от залежавшейся старой одежи. Неуклюже сидел на Якове потертый полукафтан и совсем как-то не шел к его мужицкому лицу, обросшему бородой. Кэпи тоже как-то странно торчала на его густых косматых волосах… Вообще Яков скорее выглядел переряженным мужиком, чем солдатом. Плечи его как-то опустились, спина согнулась, и походка стала чисто мужицкая, тяжелая, «с перевалочкой»…
Попрощавшись с сельчанами и попросив «мир» не обижать его хозяйку, Яков еще раз взглянул на свою хату, судорожно перекинул с одного плеча на другое свой походный холстинный мешок и двинулся в путь. Баба с ребенком пошла провожать его.
— На могилки зайдешь? — спросила Марфуша, когда они поравнялись с погостом.
— Как же! Надо попрощаться с родителями… — промолвил Яков.
Жалобно скрипнула калитка на ржавых петлях, и путники стали пробираться между буграми к знакомым могилам, где, наклонившись, стояли два деревянных креста. Кресты посерели, погнили — не ныне, так в будущую осень их свалит ветром. Могилы осели, опустились… Яков скинул кэпи, набожно крестясь, трижды поклонился в землю, касаясь головой основания погнивших крестов. «Простите и вы, могилы!.. Прости, прах родительский!» — говорил про себя Яков, смотря на густую траву, росшую привольно на могильных буграх. Высокая, сочная осока слегка покачивалась от ветра, и голубые незабудки выглядывали из-за нее.
— Марфа! Нет ли у тебя какой ни на есть тряпочки? — вдруг спросил Яков, круто оборачиваясь к жене.