От рук художества своего - Страница 95
Я построил в городе Москве большой дворец графу Салтыкову, в том же городе Москве большой дворец князю Сергею Голицыну, сенатору, кавалеру ордена св. Александра и св. Анны, дворец князя Хованского, недалеко от места, где стоят суда, на Морской улице дворец для Чоглокова, гофмейстера двора, и здание господину Гегельману — поставщику двора, вблизи малой реки и Зеленого моста…"
Бедный Растрелли, подумал он о себе в третьем лице, ты мог бы жить вполне счастливо, весело и безбедно, если б не семейные заботы, тревоги, спешка… Сколько горького и неприятного пришлось пережить тебе от самодержавной власти — грубой, немилосердной, гневливой. Никого и ничего она не щадила. Ты строил для Бирона в Курляндии, безвылазно сидел на площадке, а в это время в Петербурге один за другим умирали от болезней дети, твои дети, за участь которых ты трепетал. Тебе не давали вырваться домой хоть ненадолго. Императрица Анна Иоанновна ничего слышать не хотела и заставляла тебя жертвовать всем ради удовольствия своего любимца Бирона. "Да здравствует днесь императрикс Анна, на престоле седши увенчана, краснейша солнца и звезда сияюща ныне в императорском чине"! — вон как старался изо всех сил придворный пиит! А я строил, строил и строил, перестраивал — триумфальные ворота по случаю прибытия императрицы из Москвы в Петербург — одни на Троицкой пристани, другие — Адмиралтейские, третьи Аничковы… Да пропади все пропадом!
Мои дети, бедные мои дети…
Растрелли почувствовал вдруг смертельную усталость, прилег на кровать. То ли уснул он, то ли задремал, то ли впал в тягостную полудрему. Он стал видеть какие-то картины былого, воспоминания переходили в сон, продолжаясь в нем, и снова растворялись. Сдвинутые во времени, они все сменялись, перебивали друг друга, отгораживая от всего.
Глава пятая
Итоги
Мы жизнь летящу человека
Не мерим долготою века,
Но славою полезных дел.
Барков
н видел море. В пенных барашках — оно было то синим, то зеленым, то фиолетовым. Над ним клубились белые, желтоватые, свинцовые облака. Они медленно плыли — неуклюжие, холодные, пустые. И море становилось отвесно, вздымаясь вверх, и соединялось с небом, скрывая линию горизонта. Море, по которому он плыл в родную Италию, не имело названия. Это было просто Море, которое нельзя было измерить итальянскими милями. Бесконечное, оно убегало в синие дали, колыхалось, проваливалось, исступленно закипало чернильной густотой. Неслись по нему корабли — из Петербурга и Архангельска, из Либавы и Ревеля. Везли рогожу и строевой лес, щетину и рыбий клей, сало и конский волос. Крутой ветер наполнял паруса, и капитаны были рады прекрасной погоде, ибо можно было идти до шести узлов в час. А таковая скорость предвещала благополучный исход, если, конечно, с закатом солнца не засвежеет ветер, не переменит направленья и ночью не повалит сильный снег, что может принудить ко всяким испытаньям. Море есть море.Спешили корабли, а впереди слабо намечалась неясная черта берега с главнейшим торговым портом Европы — Роттердамом. Туда шли корабли с разных широт. Водочным и пивоваренным заводам Европы нужны были рожь и ячмень, а корабельным верфям и канатным заводам — льняное семя, пенька и смола. Всего этого в России было пруд пруди, а назад везли бумагу и хлопок, табак и пряности, красильные материалы и кофей.
До торговли и обмена товарами обер-архитектору дела не было. Его манили высокие шпицы, колокольни и башни, подъемные мосты и остроконечные крыши, каменные строенья и древняя ратуша Флесингена с прекрасным готическим зданием.
Весь Роттердам был обнесен высокими брустверами. С обеих сторон города тянулись дюны.
Император всероссийский Петр Великий был великолепен. Он стоял в треугольной шляпе, в кафтане из голубого гродетура, который собственноручно расшила серебром Екатерина. Сняв шляпу, Петр низко поклонился на все стороны и, сопровождаемый знатью, вошел в церковь. Отец и сын Растрелли вошли следом.
— А что, ребята, да неужто и вправду побили мы шведов?
— Ну уж, брат, вестимо! Православному люду трудно запруду поставить, коли он попрет. Нас все насмерть боятся ныне, при таком-то белом царе!
— Объясни мне, Франческо, — говорил толстый и красный Каравакк, изрядно выпивший бургундского, — почему государю Петру Великому больше всего нравились фламандские художники?
— Людовик, ты всю жизнь прожил здесь и все еще не разучился задавать мне наивные вопросы. Ты как большой ребенок, который только что спустился с гор. — Растрелли от души рассмеялся, глядя в его добрые выпученные глаза. — Истинно, иностранцам никогда не удастся постигнуть этой страны. Ты спрашиваешь — почему? Картины фламандцев всегда были близки к самой обыкновенной жизни. Так? Они выражали глубину чувства, энергию духа. За что государь любил голландцев? Они были ему близки и понятны: царь видел в картинах народ, храбрый на суше, смелый в морях. Голландцы рисовали самую будничную жизнь человека. Это ли не увлекательно? Натуральная жизнь, естественная. Да и сделано просто, сердечно. И с таким светлым взглядом на все! Неужто не понятно?
Каравакк кивал головой, соглашался, растерянно моргал.
"А все же любопытно, — подумал Растрелли, — что удерживает Каравакка в России? Ведь в Париже он мог бы сразу же встать вровень с лучшими живописцами, а здесь он часто оказывается в затруднительном положении. Но не уезжает. Работает, трудится в поте лица — довольный, уверенный в себе, беспечный, как всякий француз. Почему все-таки не уезжает? Привык? Наверное, Людовик и сам не сможет объяснить этого…"
В тот день, когда его угощали в Москве обедом, он едва вырвался от гостеприимных хозяев, вконец устав от показного, а потому и весьма утомительного внимания к себе. С удовольствием вдохнув свежего воздуха, обер-архитектор отправился к своей карете.
Вдруг в темноте к нему метнулась какая-то фигура.
— Неужели это вы, синьор Растрелли? — негромко спросили у него на хорошем итальянском.
Он отшатнулся. Испуг перехватил горло. Быстро приходя в себя, Растрелли дрожащим голосом ответил:
— Ohime, non altri menti! Si, Lei non sbaglia. E proprio cosi. Sono proprio io. E Lei chi e?[23]
— Mi quardi meglio.[24]
— Dio Santo! Davvero?[25] Так это и в самом деле ты? Что ж с тобой сделали?
Растрелли всматривался в темноту, чтобы лучше разглядеть того, кто узнал его ночью. Архитектор ошалело пялился в кромешную черноту. А человек, оказавшийся Романом Никитиным, снял с головы башлык, сложил длинные лопасти в суконный колпак и только потом вплотную приблизил свое лицо к Растрелли.
Тот охнул. Перед ним стоял Роман. Помятое, страшное, изможденное лицо мученика. Глубоко запали глаза, густая черная борода с белыми клочьями седины.
— Я узнал, что вы здесь, граф. Дай, думаю, разыщу. Я вас ждал. У меня к вам очень важное дело… Я вас долго не задержу! Могли бы вы меня выслушать?
Растрелли глубоко вздохнул, тронул Романа за плечо с дружеским участием. Сказал, что очень рад встрече и непременно выслушает, но не стоять же им среди улицы. Если разговор важный, то надобно поехать куда-то и поговорить обстоятельно. Только вот куда?
— Мне очень хочется поговорить с тобой, Роман, даже безотносительно до всяких дел, — прибавил Растрелли.
— Можно поехать ко мне домой, на Тверскую, у Ильи Пророка… И спасибо вам большое, Варфоломей Варфоломеевич! — Роман низко поклонился.
— Пошли! Вот моя карета стоит.
У Растрелли были запряжены добрые дорогие караковые кони. И карета была что надо. Только в такой и ездить первому архитектору России. Хоть это он заслужил.