От рубля и выше - Страница 17
Я постеснялся посмотреть на Митю. Но уже дошли до перекрестка, откуда я хотел ехать один, и пришлось на прощанье пожать руку и взглянуть.
— Тут тебе никто не советчик.
— Здесь, дядя Леша, тот случай, когда я себе никогда не прощу! — горячо сказал Митя. — Только имя отца меня оправдает. А оно для меня священно, как завещание. — Видно было, он вздрогнул, испугавшись неуместности своих слов. Но я спешил.
Шел к саду «Аквариум», где назначалась встреча, злясь на себя, на Митю, на свою слабость особенно. Каков Митя! Митя — мозгач, он все Вычислил. Этот молодняк даже нашу растерянность перед хамством и то учитывает. О, далеко пойдет Митя! Тут ведь раз перешагнуть через себя, дальше легче. Многие разговоры с Митей мелькнули в памяти. Не по частностям, а в общем смысле. Митя в них напирал, что мнение, идея, которые материализуются в действиях людей, не исходят от массы, от кого-то конкретно. Тут решает, говорил он, нахватавшись где-то, не величина биополя, не способность к предчувствиям и предсказаниям — мысль! А она есть концентрация знания для усилия в одном направлении. А душа размагничивает устремленность этого усилия, она слишком всеядна. Помню, Валера хохотал, когда Митя договорился до «всеядности души». Мы пытались говорить, что такое усилие знания в одном направлении сделает это направление безжизненным. Куда там! Были упрекнуты в аморфности традиционного мышления. О, все эти теории сыпались из Мити очередями, с пафосом, а на деле? На деле, вооружаясь именем отца, обокрал отца.
* * *
Досада на себя помогла мне в первые минуты свидания с Линой. Школьный учитель и жена атташе, тут не это считается, тут мужчина и женщина. То есть кто-то из женщин и мог бы сопоставить социальные различия, но это было бы не по-женски. Она была в перкалевом, отстроченном по складкам и по кармашкам платье. Косметики я не заметил, для ее сорока лет она, не скрывая возраст, выглядела отлично. Молодилась бы, проиграла бы. Волосы темные, с сединками. Морщинки у глаз и особенно у губ.
— Бое очень по-русски, — сказала она, подавая руку, а потом возвращая в нее сумочку из другой. — Мы даже не описали друг друга. И сразу узнали. Сядемте?
Мы прошли в глубь сада. Был еще тот час, когда в саду было свободно. На скамьях сидело по парочке, иногда по две. Та скамья, куда меня привела Лина, была в глубине. На ней с краю сидели двое мужчин. Мы тоже сели с краю.
— От глаз подальше, — засмеялась она. Морщины у губ углубились, и резко обозначились ноздри.
Это скорее захотелось видеть, это хищное выражение, нежели оно было. «Хищница», — угрюмо думал я. И, подождав, пока она закурит, сказал:
— Валерий мог быть великодушным…
— Не мог, а всегда был, — ласково поправила Лина, сбивая меня с решительного тона.
— Был, да. Но его работы, сделанные работы, уже ему не принадлежали. Думаю, что и вы осудите тех, кто мог спровоцировать его на дешевую распродажу или подарок.
— То есть мне нужно осудить себя? Осуждаю. Но думаю, что вы не осудите тех, кто мешал ему разбазаривать национальное достояние в случайные руки? Так? Еще и неизвестно, какова бы была его судьба, не встреться он случайно со мною.
— Я не думаю, что случайно. Если вы занимались стеклом, картинами, вы не могли не узнать о Валерии.
— Может быть. Теперь я думаю, что нам для желания знакомства хватило бы взгляда друг на друга в толпе. Я первая стала о нем писать. Пусть не здесь, у себя. Но вы же знаете здешние нравы, да даже не нравы, а взаимоотношения художников — признала заграница, тогда и здесь замечают. Я заканчиваю монографию, думаю издать у себя, предложить ее для перевода и здесь. Ну, сердитый друг моего друга, оправдываюсь я в ваших глазах?
— А та ваза, с восьмеричным делением, у вас?
— У меня. Но уже не здесь. — Лина порылась в сумочке, достала пачку цветных фотографий, ловко раздвинула ее веером. — Эта?
— Да. Можно посмотреть остальные?
Фотографии — видно, что еще свежие, — засверкали на коленях, на скамье. Их тут было не на одну монографию. То, что Валера показывал мимоходом, или утыкал лицом к стенке, или, закончив, отмахивался, недовольный, было снято при полном, лишающем теней свете, многое было обрамлено, а уж что говорить о хрустале. Некоторые предметы и наборы были сняты с самых разных точек, с подсветкой с боков и сзади, на фоне вышивок, рядом с цветами, на черном стекле, на зеркальном, на полированном дереве, на простых струганых досках… Мне даже показалось, что фотографы силились найти такой фон, или так поставить свет, или же найти такое окружение хрусталю, чтобы приглушить его красоту. Нет, не вышло, хрусталь мог бы быть заперт в темницу, но и там бы он сам осветился изнутри. Так это фотографии, что говорить о том хрустале, который я много раз видел в руках Валерия и держал сам, когда свет, как огонь, метался по всем его жилочкам, когда многоцветное сияние, подобное северному в полярной ночи, ни разу не повторялось.
— Думаете, что снимки плоскостные, — попала в точку Лина. — Еще сделаны голограммы с основных работ, но тащить их сюда было бы мне не под силу. Знаете, я рядом живу, и вы могли бы на них взглянуть. Как? А! Опять симулирует. — Это она сказала о зажигалке. — Минуточку. — Она встала, я встал и предложил сходить прикурить. — Не надо, что вы. Сейчас никого не удивляет, даже у вас, что женщина просит огонька. — Лина засмеялась и ушла.
Я углубился в фотографии. Соседи по скамье с того края повысили голоса, или мне показалось. Они говорили, что вчера в метро то ли сам упал, то ли его столкнули, поди там разбери в толпе, упал и погиб мужчина. «Это-то сплошь и рядом, — говорили они. — Сейчас вообще есть такие препараты — капля на стакан, и за год истает, и никакое вскрытие не установит». Что и говорить, веселые у нас оказались соседи. Лина возвращалась, я встал ей навстречу.
— Идемте. А то тут вовсе как в детективе. Вы пригласили своих людей, они начинают с запугивания… говорят о нераскрытых убийствах.
— Валерины мотивы, — сказала Лина, даже не оглянувшись на скамью. — У него два бзика: древность славян и то, что за ним идут по пятам. Прямо Евгений, настигаемый Медным всадником. А уж древность славян! Боже мой, это от вас?
— Тут уж мы оба.
— Да откуда же он взял древность славян, когда в нем самом столько детской наивности?! Древность. Древность народа — это его зрелость, я так понимаю? А здесь наивность, то самое удивление, сотрудничество с природой, откуда, собственно искусство. Это греки! Я его греком и называла. Ох, серди-и-ился.
Тем временем мы вышли из сада, шли меж высоких каменных домов тихими переулками. Я все еще не решил, заходить ли к ней.
— Да, я хотела вытащить его отсюда, — заговорила Лина. — Хотела. И не скрываю. Какие у него здесь условия? Какие? Ои делает произведение, которое само по себе составит, например, славу заводу, на котором сделано. И тот же завод встречает Валеру как врага. Им же придется шевелиться, делать неординарные отливки, печь обжига маловата, тысяча причин, чтоб заставить его ползать на коленях, просить, да еще его же в конце вынудить отказаться от замысла или на будущее подстраиваться к ним. Как это понять? А худсоветы! Я долго на это смотрела, нет, говорю, Валерочка, тебя здесь заредактируют. Он уперся, вот снова к вопросу о древности, и, как ребенок упрямый, стал защищать порядки. «Мы идем через преодоление, отсюда наши достижения». И не мог не укусить; говорил, если у вас так просто творцам прекрасного, такое к ним внимание, так что ж эти творцы так мало прекрасного наработали.
— И взяли его паспорт?
— Да.
— И… и внушили симптомы болезни.
— Об этом не будем. При его мнительности он и грипп мог принять за раковую опухоль. И от этого бы я его избавила.
— От мнительности или от болезни?
— Вы следователем не работали?
— Он ведь, жалея вас, не обратился бы к вам за излечением.
— У него были и другие женщины. Их он мог не стесняться.