От полудня до полуночи (сборник) - Страница 2
Час освобождения[3]
Сирень пахла так сильно! Лунный свет озарял стены таким тоскливым серебристым светом! И опять она думала о нем. Где-то далеко в поле его поглотила рычащая битва, где-то его похоронили год тому назад… Тогда она как раз пошла в сад в его любимом белом платье, она хотела нарезать свежих роз, чтобы положить к его портрету; и тут услышала эту новость. Не в силах совладать с безымянной болью, она молча и без слез срезала вместо роз темный плющ и отнесла к его фотографии. Потому что он умер…
Ночной ветер овевал ее ароматом сирени. Несколько лепестков упали на черное платье.
– Умереть, – произнесла она потерянно, – умереть. – И крупные слезы невольно потекли из глаз.
Она пыталась думать о нем и с болью чувствовала, что его лицо с каждым днем все больше блекнет и отдаляется, жизнь лишена смысла – и потому тосклива. Резкая боль пронзила душу, когда она поняла это. Она опустила голову на щербатый каменный стол и стала сбивчиво говорить о любви и тоске. Она звала назад ушедшие дни, когда их души сливались в одну, когда они вместе бродили по полям, над которыми кружились жаворонки; по нивам, пламеневшим маками; по лесам, где было полно кустов ветреницы, а перед маленьким домиком, утопавшим в зелени, он рассуждал об их счастливом будущем.
– О ты, синяя летняя ночь, – произнесла она, – почему ты вызываешь во мне такую тоску? Неужели я никогда не найду покоя?..
Она резко обернулась. Ей показалось, будто кто-то шепчет за спиной.
– Это ночь, – сказала она. – Ночь. Ночь живет… своей собственной жизнью… Природа не мертва… все живет – камни, звезды, тишина…
Она испуганно умолкла. Откуда эти слова, которые, забывшись, она произнесла так громко?
Потом в ее памяти всплыл тот далекий вечер, когда они допоздна сидели вдвоем и говорили о Тристане и Изольде. Именно тогда он произнес эти слова о людях и матери-природе, говорил, что все не вечно и одновременно все бессмертно. Что жизнь – цветение природы, а умирание – отдых перед новой жизнью. Он говорил и о смерти – что она не разрушительница, а тихая подруга – мать, которая укладывает спать своего уставшего ребенка, чтобы снова разбудить его утром.
Сердце переполнилось чем-то невыразимым. Она встала.
– Да, – проговорила она каким-то странным, чужим голосом, – жизнь, смерть – все едино!
Потом, не чувствуя под собою ног, она пошла в дом по залитым лунным светом тропинкам. Не осознавая, что делает, она скинула темное траурное платье, надела белый наряд, который он так любил, и распустила волосы. Вернулась в сад. Гроздья сирени касались ее лба. Она подняла руки, так что широкие рукава опустились на плечи, и ломала ветки с душистыми цветами, еще и еще, пока весь каменный стол не покрылся пахучей сиренью. Лунный свет дрожал на ее волосах, скользил по цветам, ночь была сказочно синей и волшебно глубокой. Она была как пришелица из другого мира, словно перестала быть человеком, породнилась с деревьями и цветами. Она ощущала близость звезд, и синее ночное небо целовало ей лоб. Трепет от присутствия Божественного пронизал ее, и на мгновение она прикрыла глаза. Все деревья казались ей старыми знакомыми, все звезды – родными, природа была ею, а она – природой.
Тогда она подняла руки и заговорила глубоким, звонким голосом, не понимая своих слов:
– Природа! Мать и сестра! Тоска и осуществление! Жизнь! Блеск полуночных солнц, сияние дневных звезд! Смерть! Ты, синева! О, глубина! Темный бархат на светлых одеждах! Ты, жизнь, – и есть смерть! Ты, смерть, – и есть жизнь! Все – природа! Я – это не я! Я – куст, дерево! Ветер и волна! Шторм и штиль! И во мне кровь миров! Эти звезды во мне! Часть меня! А я – в звездах! Часть звезд! Я – жизнь! Я – смерть! Я – космос! Я – ты!
Лунный свет серебрился на ее волосах. Она замолчала. Казалось, сама ночь, сотканная из света и тьмы, шептала: «Я – это ты!»
Она опустила голову. И вдруг осознала только что произнесенные слова.
– Я – это ты, – повторила она очень тихо, словно про себя. – Освобождение! – Она положила руки на цветы. Отрешенно повторила еще раз: – Освобождение! Да, ты не умер. Ты живешь… я – это ты… ты живешь во мне, в мире, в природе, в космосе… Мы вечно будем едины: я – это ты!..
Потом она опустилась на колени, аккуратно и нежно подняла веточку плюща с земли.
– Слышишь? Это ты. Я целую тебя! – Она дотронулась розовыми губами до прохладной веточки.
Она поднялась с колен и склонилась над розой.
– Слышишь? Я люблю тебя, – произнесла она умиротворенно и ласково. Прислонилась лбом к дереву. – А вот и ты, – прошептала она, ласково улыбаясь.
Она взглянула на синее ночное небо. Серебристый лунный свет струился ей прямо в глаза. И она сказала нежным и тихим голосом:
– Освобождение… Примирение… Ты, мой любимый, не умер… Я больше не буду терять тебя каждый день… Не только по ночам ты будешь со мной… Ты навсегда мой… Ты во всем мой… Я – это ты… Я – это ты… ты…
Потом она повернулась и снова пошла по залитым лунным светом тропинкам. Ее лицо было светло и благостно, ее глаза излучали блаженство, как в тот день, когда он впервые поцеловал ее…
Сирень пахла сильно и сладко…
Где-то в саду пел соловей…
Женщина с золотыми глазами[4]
В проходы маленького уютного театра медленно лился поток зрителей из дверей лож, продвигался вперед, разделялся: одна часть направлялась в подвальчик, другая устремлялась в фойе. Слышалась приглушенная речь, почти шепот, мягкие сумерки, над которыми время от времени раздавался серебристый девичий смех.
Девичий смех.
Ах, снова старая боль заныла в моей груди, и воспоминание заставило кровоточить старые раны. Разочарования остудили мою душу. Теперь я хотел найти забвение в театре – на постановке первой части бессмертного «Фауста». Но когда Гретхен подняла пленительно-прекрасные глаза и так загадочно-женственно взглянула на потерявшего покой героя, я невольно сравнил былое со спектаклем, и горькая правда овладела мною: «То была лживая жизнь, это – лживый спектакль».
Мои мрачные мысли прервал женский голос, он был как матовое золото, освещенное вечерним солнцем. Я поднял голову и посмотрел – прямо в золотисто-карие глаза.
Мое сердце остановилось.
Эти глаза…
В юности летними вечерами я любил сидеть на балконе и смотреть на погружавшийся в темноту лес. А когда бурление и волнение в моей крови становились слишком сильными, я часто возвращался в круг света от красноватой лампы, ложился на софу и читал «Вертера» – о любви, только о любви.
Потом, бывало, я отбрасывал книгу, вскакивал, раскидывал в стороны руки и горящими глазами всматривался в ночь. И тогда из сумерек и тоски, из юношеских мечтаний медленно возникал женский образ – хозяйки моей души, прекрасной и доброй, с обворожительными золотистыми глазами.
Теперь я увидел именно эти глаза.
Я провел рукой по лбу и начал пробираться к ней. Но тут прозвенел звонок, и мне пришлось вернуться на свое место, так и не увидев больше самых прекрасных глаз на свете.
На сцене в фиолетовых и серебристо-красных тонах безумствовала Вальпургиева ночь. На авансцене в ярком свете прожектора танцевали две ведьмы. В зрительный зал со сцены струилось бледное сияние. Чуть впереди в темноте угадывался профиль, увенчанный тяжелым узлом волос. В уголке глаза мерцал серебристый огонек. Она повернулась ко мне, словно подчинившись неизвестной силе. Я узнал ее: мои глаза, глаза, которые я так часто видел во сне, которые я только что искал! Я совершенно погрузился в эти глаза, я смотрел в них долго, пока женщина не отвернулась. Мне показалось, что она слегка кивнула.