Острое чувство субботы. Восемь историй от первого лица - Страница 9
Если бы меня спросили, где откровенней всего явлена картина жизни в моей стране, я бы, не задумываясь, назвал провинциальные вокзалы, железную дорогу, поезда дальнего следования. Адский запах хлорки в туалете, влажное бельё мышиного цвета, клетчатые китайские сумки невыносимых габаритов: люди с такой поклажей одновременно похожи на беженцев и кустарей-спекулянтов, заведомо виноватых перед милицией и рэкетирами. В вагонном окне ползёт и пропадает невменяемо запущенная местность, погружённая в себя и совершенно ничья. Как после войны, где больше нечего терять.
На сиротливых полустанках вдоль вагонов бегали бабушки, предлагая пироги с луком и варёную картошку, закутанную в одеялки.
В одном купе со мной ехала молодая мамаша с дочкой лет пяти. Это могло быть вполне приятное соседство, если бы девочка хоть изредка закрывала рот. Всё, что она говорила, имело форму вопроса. Из неё вылетало примерно тридцать вопросов в минуту. «Мама, я устала?» — спрашивала девочка. «Конечно, ты устала!» — оставалось надеяться только на это. Но тут же следовало уточнение: «Мам, а я очень устала?» Если мать не отвечала, вопрос повторялся раз двадцать. Женщина поглядывала на меня с мукой и стыдом. Не то чтобы ей было стыдно за ребёнка — скорее она боялась, что я подумаю об её девочке плохо. Поэтому мне приходилось ободряюще улыбаться и строить добрые глаза. Хотя, если честно, впору было застрелиться: всю дорогу я не мог ни читать, ни спать. Они выходили за полчаса до Усть-Вишенска, и напоследок ещё прозвучал неплохой вопрос: «А моя попа хочет какать?»
Гостиница «Заря» нашлась в трёх шагах от вокзала.
Администраторша в чёрном костюме долго и торжественно вбивала одним пальцем в компьютер мои паспортные данные. Она дважды переспросила фамилию, поэтому я посоветовал ей заглянуть в паспорт, который она держала в руке.
Комната порадовала антикварной советской мебелью из ДСП и кроватью с панцирной сеткой, продавленной чуть не до пола. За полчаса, пока я пытался уснуть, позвонили из двух разных фирм с предложением интимных услуг. «У нас все девушки стройные и худенькие», — сказала одна из звонивших. Я пожелал девушкам поправляться и не грустить.
Первобытная Венера стояла в подвале музея, в обрамлении автомобильных покрышек, коробки от холодильника и каких-то пахучих промасленных тряпок. Но это нисколько не портило её убойную дикую прелесть.
Переватюк, пока меня дожидался, видимо, неплохо подготовился к тому, чтобы «порешать вопрос». Если верить его словам, он провёл археологическую экспертизу с участием важного специалиста, который уверенно датировал статую началом четырнадцатого века.
Меня это впечатлило: одновременно с «Божественной комедией».
Он не расслышал или не понял:
— В каком смысле «комедия»?
Я растолковал: наши предки тесали эту каменную бабу как раз в то самое время, когда в Италии Данте писал свою главную книгу.
Упоминание Данте директора явно задело, он сразу надулся и потускнел. Как будто сам факт существования Данте мог уронить достоинство наших великих предков или снизить стоимость экспоната.
Но уже через час в домашнем застолье Переватюк снова был похож на самого себя или на Мела Гибсона, победительного, как бронетранспортёр. Жена бегала на кухню и обратно, показательно виляла всем телом, расставляла салатницы, рюмки, принесла супницу с ухой, разливала её по тарелкам, изгибаясь и наклоняясь так, что я реально опасался, как бы она не ошпарила груди: как и в прошлый раз, они взлетали и выпрыгивали в самый центр внимания.
Я чувствовал, мне не хватит моральных сил, чтобы выслушивать рифмованные тосты в честь русской культуры, поэтому я сделал коммерчески озабоченную мину и тупо спросил о цене. Время поджимает, клиент торопится и хочет знать условия сделки.
Переватюк отвечал страшно многозначительно, будто сообщал по секрету результат сложнейших научных изысканий, которые привели, наконец, к теоретически обоснованной и практически доказанной сумме четыреста тысяч.
— Четыреста тысяч чего?
Он вдруг засмеялся как-то нервно:
— Рублей, конечно! Нам, знаете, ваши «зелёные» только на одно место налепить… У нас в народе говорят: «С рублём милый, с долларом — постылый!» А рубль, он и в Африке…
Я перебил:
— А у вас в народе официальный договор подписывают? Деньги учтённые, с налогообложением? Или втихую, в конверте.
Можно было и не спрашивать.
Он очень складно запел о простых людях, которым все эти формальности ни к чему. Свой человек для своего человечка ничего не пожалеет, всю душу задаром отдаст. Потом началось длинное рассуждение о сердечной открытости наших граждан, в отличие от бездушных западных, у которых одна только прибыль и выгода на уме.
Я смотрел на этого человека и думал: он очень удобно сидит, чтобы сейчас, например, вынуть мельхиоровый половник из супницы и ёбнуть ему этим половником по лбу. А потом, справедливости ради, и самому треснуться об стену головой.
Когда я собрался уходить, хозяйка грудью встала, чтобы не выпустить меня из-за стола, пока я не отведаю жаркое или домашние пирожные. Выглядело это очень трогательно, однако я не поддался.
Назад в гостиницу шёл пешком, смотрел на пыльную листву и жёлтую штукатурку старых двухэтажных домов. Захолустный город молча, одним своим видом напоминал, что лето кончается.
Вернувшись в номер, скинул с себя одежду, лёг и сразу же очутился в подвале, где ровеснице Данте, первобытной Венере было стыдно и зябко стоять среди автомобильных покрышек и деловых, озабоченных мужчин.
Разбудил меня стук в дверь. Кое-как спросонья натянул джинсы и открыл: горничная спросила, не нужно ли убраться в комнате, а то ей пора уходить домой. Спасибо, не нужно.
Снова лёг, но минут через десять опять постучали.
Вспомнил, что забыл запереться, поэтому не стал выскакивать из-под одеяла, крикнул: «Кто там?»
Это была госпожа Переватюк, жена музейного директора, на сей раз в строгом жакете и густо напудренная.
— Уже спите? А я вам на ужин пирожные принесла. Лежите, не вставайте! Я не помешаю…
Вставать и правда было затруднительно, потому что вся моя одежда, включая трусы, висела на кресле в противоположном углу.
Гостья присела на край постели очень уютно, по-свойски, и я, наверно, стал похож на лежачего больного, которого пришли навестить.
Она помолчала, как будто мысленно репетировала вступленье к заготовленной исповеди, но забыла текст и вдруг решила начать с конца:
— Женя! Увезите меня отсюда! Я вас умоляю, Женечка, заберите меня! Не могу здесь больше оставаться с этим чудовищем… Возьмите меня к себе! Женечка, я же знаю, что я вам нравлюсь. Я видела, как ты на меня смотрел… Ну, ты же сам всё видишь! Видишь??..
Ничего я уже не видел, потому что она в один момент расстегнулась и выложила мне прямо на лицо свои полновесные, влажные от пота сокровища. Постанывала, тёрлась грудями о мою трёхдневную щетину и закрытые глаза. Я лежал, как дурак, и молчал. Вероятно, в этом молчании ей почудилось восторженное согласие, и она заговорила совсем другим тоном, с ласковой хозяйской сварливостью:
— Вот вы такие все, кобели бесстыдные! Вам бы только это… Не цените нас, женский пол. Ладно уж, потерпи! Я сейчас быстро, только помоюсь.
Схватила сумочку и убежала в ванную. Слышно было, как судорожно раздевается, терзает волосы расчёской, но воду не включала. Я встал и оделся — почти машинально, с армейской чёткостью.
Она вышла вся белая, как сметана, коротенькими японскими шажками, чуть приседая, обняв себя за плечи, с торчащими над животом огромными розовыми сосками и таким же розовым лобком.
— Ты куда?!
— Сигареты надо купить. Дойду до киоска.
Тут она возлегла на постель, как одалиска, с неописуемой томностью, скрестив ноги, и приказала мне вдогонку:
— Шампанское, Жень, захвати!
Я вышел на улицу, добросовестно добрёл до киоска, купил пачку «Честерфилда» и двинулся в сторону вокзала.