Остенде. 1936 год: лето дружбы и печали. Последнее безмятежное лето перед Второй мировой - Страница 2
Видя огонь в глазах молодого австрийца, Верхарн предложил Цвейгу прежде заглянуть в Остенде к его другу. Друг, предупредил он, не без причуд. Любит фотографироваться на крышах родного города, играя на флейте; кроме того, он художник, а еще мастер масок и карикатурист, правда, не очень преуспевает, а точнее, совсем не преуспевает. Его первая выставка состоялась в ковровой лавке знакомого. Раз в год он устраивает со своими приятелями маскарадное шествие по городу, которое называет «Балом мертвых крыс». И с каждым годом участников становится все больше. Этого человека звали Джеймс Энсор. Верхарн дал Цвейгу адрес и рекомендательное письмо.
И Цвейг отправился по этому адресу. В магазин, принадлежавший матери Энсора, неподалеку от набережной. Она продавала карнавальные маски, ракушки, картинки с матросами и сушеные морские звезды. Узкий дом с большой витриной внизу, где на прозрачных нитях висели диковинные сувениры. Цвейг вошел. Да, ее сын наверху, поднимайтесь запросто. Темный тесный коридор с красной ковровой дорожкой, злобно осклабившиеся маски на стенах. Он прошел мимо крошечной кухни, красных эмалированных кастрюль на плите, капающего крана. На втором этаже за пианино сидел человек в кепке и отрешенно, тихо что-то наигрывал. Над пианино висела огромная картина: сотни людей в несусветных масках толпились, напирали, устремлялись неведомо куда. Неестественные, ярко раскрашенные лица, с длинными носами и пустыми глазами. Бал мертвецов, карнавал смерти, коллективное безумие. Цвейг, словно завороженный, не отводил от картины взгляд. Это была не его Бельгия. Здесь поселилась и царила смерть. На круглом столе в вазе большая охапка пыльных трав. Справа на каминной полке еще одна ваза с китайской росписью, а на ней череп, скалящийся, беззубый, в дамской шляпке, усыпанной засушенными цветами.
Человек за пианино продолжал отстраненно играть, напевая себе под нос. Стефан Цвейг некоторое время стоял остолбенелый, затем повернулся и кинулся вниз по узким красным ступенькам, мимо раковин в витрине, на улицу, на солнце, на свет. Ему хотелось поскорее убраться вон, вновь стать беспечным, чего-нибудь поесть, прийти в себя.
Он бежал к своей спутнице. Ее звали Марсель, она приехала вместе с ним в Остенде. Фантастическая женщина. Не из тех, на ком женятся, боже правый, нет, скорее из тех, кто попадает в романы. Чью историю еще предстоит написать. Внезапная, неожиданная сила жизни, падение – и стремительный взлет. Вспышка всепоглощающей страсти. История Стефана Цвейга. Пережитая для того, чтобы быть описанной.
Его первая любовь, Фридерика Мария фон Винтерниц, осталась дома, в Австрии. У нее не было к нему никаких претензий, да и не могло быть, ведь она замужем. Она писала Цвейгу в Остенде, чтобы он хорошо повеселился со своей маленькой подружкой. И наслаждался летом. Чудесным летом 1914 года, о котором Стефан Цвейг всегда будет вспоминать в последующие годы при слове «лето». Две женщины, солнце, море, воздушные змеи в воздухе, курортники со всего мира, великий поэт, медленно пустеющий пляж.
Первыми Бельгию покинули немецкие гости, за ними потянулись англичане. Цвейг остался. Его тревога, однако, росла. 28 июля Австрия объявила войну Сербии, и на границе с Россией были развернуты войска. Теперь и Стефан Цвейг начал понимать, что все это чревато серьезными последствиями. 30 июля он купил билет на остендский экспресс. Последний поезд, отправлявшийся тем летом из Бельгии в Германию.
Вагоны были переполнены, люди толпились в проходах. Все говорили наперебой, витали противоречивые слухи. Каждому слуху верили, и только когда поезд, уже пересекший немецкую границу, вдруг остановился в открытом поле и мимо них прогромыхал товарный состав, затянутый брезентом, под которым угадывались силуэты пушек, Стефан Цвейг отчетливо осознал, куда катил этот поезд. Он мчался навстречу войне, которую уже невозможно было остановить.
Стефан Цвейг был словно в угаре. Аккуратно и исступленно он записывал все по горячим следам в дневник, который снова начал вести. У него пропал сон, он весь извелся: «Я совершенно разбит, кусок в горло не лезет, нервы на пределе». Ему было стыдно перед друзьями, когда наступило третье августа, а он все еще не в армии. Даже Гофмансталя призвали[6]. Но прежде всего стыдно было перед женщинами. Он чувствовал на себе их взгляды. «Молодой человек, что вы еще здесь делаете?» – как бы спрашивали они. Он и сам не знал.
Военную службу он проходил за домашним письменным столом[7], описывая для газеты свое возвращение домой, на войну, и оправдывая себя в дневнике тем, что только последние строки в газете были отчасти ложью. «Вена никогда не казалась мне такой милой, – писал он для читателей, – и я счастлив, что именно в этот час я вернулся к ней». Однако в своем дневнике записал: «31 июля, когда я приехал, вся Вена будто оцепенела. Люди часами стояли у афиш с указом о мобилизации, написанным на убогом и абсолютно непонятном языке. Под вечер некоторые ветеранские союзы пытались пробудить энтузиазм, но выглядело это очень скромно».
Маленькая ложь. Шла война. Правда была мертва.
Тем не менее Цвейг верил всему, о чем сообщали немецкие и австрийские газеты: отравленные колодцы в Германии, безоружных немцев расстреливают, ставя к стенке. И вдруг четвертого августа новость, поразившая его, как молния: Германия вторглась в Бельгию! Что это – помешательство или гениальный план? Он уже не верил, что все может образумиться. Германия и Австрия воевали против всего мира. Больше всего Стефан Цвейг желал бы уснуть на полгода, только бы не видеть гибели. Его тело сковал страх. Нет, не за бельгийских друзей, не за маленькую нейтральную страну, по которой уже маршировали немецкие армии, срезая путь до Парижа. Не за свою Бельгию, эту чудесную страну, жизнестойкую, жизнелюбивую, чувственную, смешавшую народы, которую год назад в книге о Верхарне он воспел как олицетворение истинной Европы, веками героически противостоявшей всем захватчикам. «Все, чего они хотели, – это сохранить свою ясную, веселую жизнь, свое свободное дионисийство, приволье чувств и желаний, они хотели жить, и жить с избытком. И жизнь торжествовала вместе с ними». Его Бельгия. Но не ее судьба теперь волновала его. Цвейг боялся за Германию. И за Австрию.
Он носился по улицам Вены, выуживая новости, новые слухи, новые сообщения о победах немецкой армии. Заслышав, что в военном министерстве вот-вот объявят о великой победе, он спешил туда вместе с тысячами венцев. Они роились вокруг освещенных окон, как насекомые ночью. И снова никакой победы. Еще одна ночь без сна.
Стефан Цвейг рвался на фронт. Он даже отпустил бороду, чтобы выглядеть внушительней, воинственней, страшнее. В день, когда Германия вторглась в Бельгию, он составил завещание. Снял большую сумму в банке. И отметил в дневнике: «Победы Германии блистательны!» Он был в исступлении. Он ликовал. Он писал: «Наконец-то повеяло свежим воздухом!» И как же он завидовал торжествовавшему Берлину.
Даже спустя много лет, став всемирно известным пацифистом и столь же известным писателем, пережив новые мировые потрясения, он утверждал в своих мемуарах, во «Вчерашнем мире», что, несмотря на всю его ненависть и отвращение к войне, он не хотел бы, чтобы из его памяти ушли воспоминания о тех августовских днях. В те дни все полетело в тартарары. Навсегда и безвозвратно. Но в этом было и нечто величественное. «Как никогда, тысячи и сотни тысяч людей чувствовали то, что им надлежало бы чувствовать скорее в мирное время: что они составляют единое целое»[8].
Цвейг слал восторженные письма Иде Демель, жене Рихарда Демеля, одного из самых яростных добровольцев войны среди немецких поэтов, который в первые дни войны отличился не только в боях, но за письменным столом, своими необычайно пламенными, националистическими боевыми стихами. «Даже если бы великие и вековые усилия нашего народа закончились разрушением государства, – писал Цвейг фрау Демель, – одни только эти строки оправдали бы и наши тревоги, и наши страдания».