Оставшиеся в тени - Страница 156
Потеря Греты — тяжелый удар для меня, но если уж я должен был ее оставить, то не мог бы это сделать нигде, кроме как в Вашей великой стране. Я никогда не забуду товарищества и радушия, которые я — и она со своей стороны — узнали тут.
А теперь еще раз сердечное спасибо за все, дорогой товарищ Аплетин. Передайте, пожалуйста, привет товарищ Лидии, которая тоже так много сделала для нас, и примите крепкое рукопожатие.
От Вашего Бертольта Брехта
Владивосток, 11.6.41…»
Из автобиографических заметок Б. Брехта 1942 года:
«Почти год я чувствую себя подавленным смертью моей сотрудницы и товарища Штеффин. В самом деле до сих пор я уклонялся от того, чтобы осознать это до конца. Я не так боюсь боли, как стесняюсь ее. Но в первую очередь в таких случаях у меня нет достаточного количества мыслей на этот счет.
Конечно, я знаю, что эту утрату мне не забыть, можно только скрывать ее от себя. Порой, когда ее образ возникал передо мной, я даже выпивал глоток виски. Так как я пью редко, уже глоток сильно действует на меня. Полагаю, что такие средства так же пригодны, как другие, которые считаются более респектабельными. Они, конечно, внешние, но я не вижу никакого внутреннего решения проблемы. Смерть не хороша ни для чего.
Не все в этом мире направлено к лучшему. Никакая неисследованная мудрость не извлекается отсюда. Утешения быть не может».
Из дневника Брехта:
«30.6.42. Я ничего не делал и не буду делать, чтобы «преодолеть» потерю Греты. Покориться происшедшему — что в этом хорошего? Ведь много концов у этой веревки, которые еще надо использовать. Гитлер ее замучил и голод. Гитлер еще жив, и голод властвует над миром. При моей попытке ее спасти я был избит, и сделать ей легче я не сумел. Получившиеся дела следует забыть, но неполучившиеся — нет».
Из стихотворений, посвященных сотруднице М. Ш.
Две речи. Вместо эпилога
Опять был месяц май. После четырнадцатилетнего перерыва Брехт снова направлялся в Москву… Это была в полном смысле триумфальная поездка. Не только потому, что он ехал получать присужденную ему международную Ленинскую премию мира, но и потому, что на сей раз литературное признание, можно сказать, летело далеко впереди него.
Ротационные машины миллионы раз повторяли имя — Брехт. Новое поколение советских переводчиков по примеру своих предшественников 30-х годов и вместе с ветеранами вчитывалось в тексты его произведений, стараясь передать на русском языке содержательность и красоты оригинала. В издательствах комплектовались, редактировались, сдавались в набор и уже печатались новые его книги. Брехтовская драматургия готовилась широко ступить на театральные подмостки…
1955 год означал новый рубеж. Настала пора массового открытия искусства Брехта для читателя и зрителя…
О решении Комитета по международным Ленинским премиям Брехт узнал в ноябре 1954 года. Редко видели его в таком приподнятом настроении духа, как в то утро во дворе театра «Берлинер ансамбль», когда газеты разнесли эту весть. В кратком интервью местным корреспондентам Брехт сказал, что Ленинская премия мира представляется ему, пожалуй, наиболее почетной наградой из всех существующих ныне, что, как он надеется, она облегчит его работу для дела мира.
Театр «Берлинер ансамбль», созданный за несколько лет до того в ГДР, много значил для Брехта. Он впервые в жизни получил театр, где был всем сразу — драматургом, постановщиком, теоретиком, распорядителем сценической площадки, где реализовывались и развивались его давние новаторские идеи. В те месяцы Брехт был целиком поглощен репетициями. Время московского визита было отнесено на май.
Имелось к тому же чисто психологическое затруднение. С годами Брехт все хуже переносил шумные торжества, приемы, его отпугивало многолюдье новых незнакомых лиц, заданность церемониалов, даже тягостная обязанность — носить галстук.
Можно рассматривать это, если угодно, как маленькую странность, но такую, которая была лишь иным выражением постоянной рабочей сосредоточенности его мысли. Он внутренне противился любым формам рассеивания творческой энергии.
Друзья, сопровождавшие Брехта, это знали и были приятно удивлены, что на сей раз обернулось не так, как обычно.
Вот что произошло на подлете к Москве и на аэродроме, как рассказывает о том находившаяся в этой поездке Кэте Рюлике-Вайлер:
«…Примерно за десять минут перед Москвой он забеспокоился и стал ходить по самолету туда и обратно. Веселое состояние духа обратилось в страх перед чужими людьми, перед новым городом, который, должно быть, очень изменился, перед празднествами и приемами. Когда самолет пошел на посадку, Врехт был настроен почти что панически. Он первым сбежал по трапу. Около двадцати человек прибыли его встречать: писатели, театральные деятели, репортеры, представители посольства ГДР. Брехт и Елена Вайгель с преподнесенными и зажатыми в руках букетами цветов, восклицания, голоса, смех… — и я не верила своим глазам: в сопровождении столь многих людей он, довольный, спешил через летное поле, подхваченный под руки, слева и справа, смеясь, о чем-то рассказывая, чувствуя себя совершенно естественно и явно как дома.
По дороге к гостинице «Советская» Брехт объяснил, что произошло. Когда он нерешительно сбегал по трапу, он увидел вдруг стоящего у самого спуска товарища Аплетина из Союза писателей, который улыбался ему навстречу точно так же, как четырнадцать лет назад, во время последней встречи в Москве, когда Брехт, спасаясь от фашистов, прибыл из Финляндии.
Рядом с ним стояли Охлопков и Федин, тоже известные по прежней поре. И едва Брехт увидел располагающие лица друзей, он осознал, что снова для него все преодолимо. Он был очень растроган и благодарен за такой способ встречи…»[52]
Вручение почетной награды должно было состояться на третий день по приезде, и каждый день был уплотнен до предела. «…Брехт принял официальное признание его творчества и его деятельности, так сказать, «на высшем уровне» серьезно и спокойно, — рассказывает Б. Райх. — Он не разыгрывал из себя скромнягу, не заслуживающего «высокой награды», но и не стал вести себя как заносчивый рыцарь высокого ордена. Он сохранял сосредоточенность мастерового, изделия которого одобряют…
В Москве Брехт, разумеется, попал в цейтнот. Он должен был присутствовать на многих официальных встречах, организованных в его честь, посмотреть спектакли московских театров и вести переговоры об издании его произведений. Однако он не жалел ни времени, ни энергии для того, чтобы сделать что-то важное для своих друзей. Он побеспокоился, чтобы могила его сотрудницы Греты Штеффин содержалась в порядке…» («Вена — Берлин — Москва — Берлин», с. 328; 329–330).
В торжественный день вручения премии Брехт произнес две речи.
Одна из них хорошо известна. Она перепечатывается ныне во многих изданиях сочинений Брехта. Он тщательно к ней готовился, писал, шлифовал, оттачивал каждое слово.
Сознавая значимость момента, 57-летний Брехт давал в ней сжатую схему движения истории двадцатого столетия, как предстает она глазам почти ровесника века, свидетеля двух мировых войн, революционного взрыва и многих последствий Великого Октября. Он говорил о переплетах уроков истории и опыта рядового ее участника, о том, как сложилась и на чем держится его позиция непримиримого врага капиталистической эксплуатации, приверженца принципов социалистического коллективизма, сторонника дружбы с Советским Союзом и активного борца за мир.