Особняк на Соборной - Страница 21
Правда, когда однажды сильно выпивший новоиспеченный «герцог» вполне пролетарски послал на три буквы всех присутствующих дворян, лично я решил с титулом повременить, мотивируя отказ чистосердечным признанием, что некоторые мои предки больше семи классов не окончили и меньше пяти лет не получили, и уж совсем не за классовые убеждения, которых у них сроду не было, а за пьяную драку на армавирском вокзале в базарный день…
В лужковскую Москву Марина Антоновна Деникина приезжала охотно и не раз, а вот на свою малую родину – Кубань поехать почему-то не пожелала. Дама она была весьма эксцентричная и в решениях неожиданная. Как-то попросила своего друга академика Бонгарда-Левина составить ей компанию для посещения Мавзолея. Тот округлил глаза: «Голубушка, вы ж дочь Деникина!..»
– Почему нет? Я литератор, историк. Мне интересно…
И пошла одна, благо нынче к Ильичу очередь сильно укорочена. Помимо прочего, Марина решала в Москве вопросы получения российского гражданства и имела намерение перезахоронить тут прах отца. «…Хотя всю жизнь я пребывала во Франции, но душа всегда оставалась в России и умереть хочу тоже русской, – обращалась она с прошением к Президенту нашей страны. – Три четверти своей жизни я прожила во времена советской власти и гражданства СССР получать не желала, да и не могла. Но когда режим переменился, я захотела получить российское подданство. И вот сейчас прошу Вас об этом…»
Владимир Владимирович Путин просьбу дочери Деникина уважил, а чуть позже состоялся и перенос останков Антона Ивановича. Этому предшествовало некоторое препирательство – где хоронить? Родственники настаивали на Новодевичьем кладбище, а предводители Российского дворянского собрания пошли дальше и предложили упокоить руководителя Антанты у Кремлевской стены. Ну, о каком же упокоении можно говорить, если рядом будут лежать Буденный и Ворошилов? Новым дворянам терпеливо разъяснили, что это не только нелепо, но и безнравственно.
И тогда инициативу взял в свои «железные» руки Никита Сергеевич Михалков, тот самый, что ночевал в красноярском музее своего прадеда, художника Сурикова. Он решил проблему мудро и оптимально – Антона Ивановича погребли в Москве, на старом кладбище Донского монастыря. Пресса было зашумела о неком завещании покойного по этому поводу, но дочь развеяла слухи:
– Никакого завещания не было. Умирая, папа говорил маме, что оставляет нам незапятнанное имя и жалел, что так и не увидит свободную Россию. Я долго думала, давать ли разрешение на перезахоронение, но в итоге решила, что с таким вариантом папа бы согласился…
Вскоре, к сожалению, умерла и графиня Кьяпп. Судьба ей подарила долгую и удивительную жизнь. До конца она сохраняла ясную память и улыбчивую доброжелательность, и в своих телефильмах о трагедии белого движения Никита Михалков отдал должное ее воспоминаниям – ясным, точным, окрашенным личными впечатлениями о событиях и людях. Она ведь очень многих знала и когда писала книгу о парижских похищениях, проделала огромную работу, встречаясь с участниками той трагедии. Помнила она и Плевицкую, всегда рассказывая о ней с оттенками той добросердечной грусти, которая свойственна русскому, особенно женскому, характеру. Много лет спустя после смерти певицы, Марина поехала в маленький городок в Эльзас-Лотарингии, где за старинной крепостной стеной томилась Плевицкая. Французский издатель заказал ей книгу о русской эмиграции. Марина, собирая материал, захотела своими глазами увидеть темницу, где навсегда умолк «курский соловей». Она хорошо помнила рассказы отца о суде по делу похищения Миллера, куда Деникин был вызван свидетелем. У Антона Ивановича никогда не было сомнений, что Плевицкая – подлая изменница и несмотря на обычную сдержанность, в отношении ее возмущался горячо и искренне.
– Предавать своих, да еще за деньги – самое пакостное дело! – гремел он со свидетельской скамьи – Вот в зале сидит Александр Федорович Керенский. Не скрою, мы с ним часто спорили, во многом не соглашались друг с другом, но он ведь в бытность премьер-министром ни копейки не потребовал за службу Родине! Об участии в этом преступлении присутствующей здесь госпожи Плевицкой я не желаю даже рассуждать. Да, мне нравились ее песни. Мне казалось, что вся загубленная Россия рыдает ее голосом. Я помню ту зимнюю ночь в Екатеринодаре, когда у меня стыла кровь в жилах не от холода и ветра, а от пронзающих душу и сердце слов. Поверьте, я пережил многое и потерял многих, но даже в страшном сне после всего пережитого не предполагал встретиться с коварством, перед которым бледнеют средневековые жестокости. Мне очень не хотелось бы разувериться в людях, их благородстве, но, видимо, наступают времена, которые в прах обращают лучшие нравственные достижения человечества…
Антон Иванович не хотел, чтобы дочь посещала судебный процесс, но она работала корреспондентом известного журнала и бывая в зале по репортерским делам, общалась с известными соотечественниками, писателями Марком Алдановым и Никой Берберовой. Алданов, друг Рахманинова, Бунина, Моруа, Хемингуэя, раскачивался как китайский буддист – никак не мог поместить в свою гениальную голову происходящее:
– Ах, Скоблин, Скоблин! – причитал он. – Как понять – смельчак, умница, самый молодой генерал белой армии – и вдруг чекист… Боже, что творится! – шептал он в седую бороду.
Берберова пристально глядит на скамью подсудимых и быстро пишет в блокнот: «Строит из себя деревенскую дурочку, округляет глаза, причитает, как у плетня: «Охохонюшки, завела-то судьба-судьбинушка! Вот забросила невинную душеньку…» Господи, есть ли предел коварству? – возмущенно восклицала писательница. Бледный, как изваяние, Керенский сидит не шелохнувшись, куда и подевалось его красноречие, тоже понять ничего не может.
И тем не менее, ждали какого-то снисхождения, исцеляющей жалости – все-таки потерявшая все несчастная женщина… Но приговор оказался более чем суров – двадцать лет одиночки, а потом еще десять без права жить во Франции. Но это уже было излишне – летом 1940 года Плевицкая умерла прямо на гранитном полу, не добравшись даже до топчана.
Много позже Марина Деникина разыскала одну из надзирательниц, которая вспомнила русскую узницу, рассказала, что нередко сопровождала Надю в крепостную церковь. Тропа от каземата к храму пересекала поляну, усыпанную маргаритками.
– Боже, как мне хочется дотронуться хоть до одного цветка! Это ж мои самые любимые… – еле слышно шептала Плевицкая, но тюремщица молча, качала головой: не положено!
– Пообещав благодарность, я попросила ту сильно пожилую женщину, чтобы она отвела меня на могилу Плевицкой, – рассказывала Марина, – и она через силу (тоже, видимо, не положено), в конце концов, согласилась. Мы бродили среди старых памятников, но когда нашли, потрясение невероятной силы охватило меня. В дальнем углу небольшого, по-французски ухоженного погоста, я увидела заброшенный холмик без имени и креста, сплошь покрытый ковром цветущих маргариток. Даже не спросив разрешения, я опустилась на колени и сорвала несколько кустиков. Они долго стояли на подоконнике моей парижской квартиры, всякое утро, поворачивая увядающие головки к восходящему солнцу…
Я уже, кажется, говорил, что Яков Исаакович Серебрянский был похож на разведчика, как монах на околоточного. Улыбчивый, с младых лет лысоватый, рыхлый телом и объемный животом, он производил впечатление этакого разини-недотепы из старых одесских анекдотов: «Стук в дверь. Абраша отпирает и сразу под нос ствол:
– Золото есть?
– Да!
– Много?
– Пудиков семь…
– Тащи все!
– Раечка, золотце, иди до выхода, за тобой пришли…»
Сэмэн, молчи!
На самом деле, не дай Бог угодить под оперативную разработку Яши. В отношении Кутепова он предусмотрел, кажется все, кроме измочаленного сердца генерала. Оно и подвело, но Серебрянский сразу пресек паническую растерянность силовой группы, приняв единственно правильное решение. Он приказал «утопить» мертвое тело, но не в мутных глубинах ледяной Сены, до которой было два шага, не в загородных буреломах, где всегда шлялись охотники с гавкающими нервными сеттерами, а на густонаселенной городской окраине, под фундаментом конспиративного домовладения, погрузив сию тайну в неразгаданность.