Ослиная челюсть - Страница 8

Изменить размер шрифта:

Ответа нет, вокруг все сон, и сон во сне, и день за днем туман, но вдруг средь бела дня стал бормотать: «Отрада желанию есть кровь, как качество часов, неподчиненных зренью, но – делу мысли, слов – течь бегло, рвано рвеньем, – быть переводом снов, разбором страха, зренья».

Прорва у Оки

Облак красный, облак белый, рот заката полный. Выдох – перистый и переспелый – разлетелся стаей рыбок золотых над косогором. Взять бы бредень и пройтись, раззудив плечо… Кагором – залпом выпить эту высь для согрева до ночного.

Ночью буду хворост жечь, зябнуть боком до второго петуха, покуда течь ночь не даст рассветом снова.

Облак белый, облак красный. Клок внезапной рваной пены бешеного рта опасно зависает в устье вены. Криво блеском изгибаясь, поймой стравливая ток, речка пятится под завязь ночи – в сумерках восток.

Быть закатом полным – значит духам зренья быть под стать, размешаться там, где начат звук о смысле; перестать тонкой струйкой истекать.

Карьер

Вот история об известняке, которая есть настоящее время.

Июль, распустивший лохмы зноя – в их путанке прозрачные пчелы пахтают свет. Заброшенный карьер, на дне – дожди, свитые в озеро. На озере остров – горб или гроб кита. Или пьющего диплодока. Глушь совершенная, хотя до поселка пять километров. Иногда сквозь щебет стрижей высоко-высоко истребители мелком кроят на созвездья небо. И только спустя забывание, рокоча, медлят валко фантомы сверхзвука.

Карась, залитый серебром, берет зевком пустой крючок, как надежду. К концу дня золотая рыба, барахтаясь в облачных сетях, всплывает обугленным телескопом к ночи. Вглядываясь, рыба пускает пузыри галактик, и зрение ее, перекипев, пучится пядью, продлевая на ощупь сумрак. Светило, просыпав плавник, перо, наконец усаживается где-то за раем.

Хотя и спокоен, говоря это, вместе с словами я сплевываю, как крошево зубов, тысячелетья, и рот мой полон закатом, сокрушенный солнечною печатью.

Теперь – вся ночь предстоит на берегу под ивой (willow, вдовушка, weep for me, как когда-то в детстве с пластинки меня баюкала нянюшка Билли, – и я умирал, засыпая, от бессмысленного желания), – на берегу, под ивой, на дне известнякового карьера: подобно братцу-месяцу вверху, обливаясь надвое отсветом костра и коцитом внешней темени. Иногда вопль выпи наотмашь вышвыривал из уюта дремы в навзничь сознанья.

Беспричинный страх в безлюдных местах похож на именины.

Три лета жизни Следопыт провел в этом подмосковном карьере, посвящая рассвет известняку, начиная карабкаться вместе с лучами. Что он искал – десятки раз в день прикладывая ладонь к известняку, как морскую звезду? Один отпечаток.

К обеду спускался к озеру и, если верша пуста, удил рыбу, потрошил и пек на камнях без соли. Неудобная пища парила из ладони в ладонь, похожа вблизи на гребенку барханов.

Когда солнце склонялось на четверть, он вновь вползал в ажурные зенки гигантских стрекоз – их крылья нависали сетчатыми пластами, крошились под пальцами стремительным, как обморок, падением… И тогда помогала стропой какая-нибудь березка или – только – пучок полыни, воняющий Сечью.

Время от времени, усаживаясь в кавернах стрекозьих челюстей, он отдыхал, отделяя свой взгляд в свободное парение. Отдалившись, зрение, как маяк, посылало правдивое изображение: обвал породы над темно-зеленым глазом, всматривающимся в недра.

Иногда, опрокинувшись, в окуляре окоема он видел себя, который, вторя истребителю, прохладно плыл на водной изнанке зноя по направлению к зрачку.

Котлован безумной, как лоботомия, открытой разработки. Раз-ра-бот-ки, вынувшей двести метров неба со дна среднерусской возвышенности. Словно стаи бомбардировщиков, над нами еще грохочут шторма палеозоя. Жор котлована перемолол сто пятьдесят миллионов кишащих животом осадочных кубометров: соль небес, растворенная в ночном море Крыма.

Котлован перемолол время в стены, ступени, набережные, мосты.

Ополоумев, Следопыт следит, карабкаясь и сползая по впившейся в породу стреле пустоты, и вдруг зачем-то вспоминает, как на дне Хитровского переулка Горького когда-то сразил сифилис страсти. И тогда его осеняет: даже произвол имеет свой отпечаток – случай.

Так вот. Проходит лето.

Настоящее время-место: осень, чей пуп – «крестовик» – распустил в листве солнечное сплетение. В цокотушном гареме теплынь разливанна – от топленой и кровяной капели сгущенного света. Лист-самокрут, сгорая, качает над озером дымную прядь полета.

И радиус прогулки, колеблемый раствором видения, внезапно, как озарение, взмывает в зенит рельефа.

Веер слежения вдоль насыпи левосторонней железной дороги. Справа Москва, сзади Казань, в ладони печать меловая; у мозжечка – кучевой моллюск, взмыленный закатом.

Солнце диаметром полтора метра, с хвостом не длинней цистерны, не торопясь, в темпе дрезины, ровнехонько по проводам.

Тишина, как если б вынули воздух. Следопыт тянется за сигаретой, из-под подошвы выскальзывает равновесие. Порожняк, громыхая немотой, рушится в направление.

Воды небесные тронуты каплей радужной нефти. Следует взрыв, как крови сгусток в носоглотку, и глухие войска по шпалам шеренгами известняковых карьеров, пласт за пластом сквозь шорох каменных стрекоз, выпроставшихся из отпечатков, загромождают воздух.

Оранжевый диплодок Сталинграда жрет огненную листву пылающего нефтью неба.

Море

Если ветрено, море похоже на дряблую кожу щеки старухи, которую трогает ветер и свет немыслимых взгляду странствий, в которые когда-то – когда была молодой – ее отправился муж. И парус идет лабиринтом, сапой – меж волн – чередой могил, по жгучим ее морщинам катится, как слеза, вобравшая день отплытья, – весь как одно мгновенье, с точностью озаренья…

Муж – герой или предатель – еще до сих пор не ясно. Ребенок их – ветер, ветер – треплет ладошкой соленую материнскую щеку, утирая слезу, гонит парус все дальше.

Расплавленная пристальностью, лазурь отступает за горизонт, трепеща, теснима тетивой окоема, вдруг дрогнувшей ураганом мести.

Случай на Патриках

«… …, я – …, прием. … …, я – …, прием».

Слышен шорох помех – перелистывается атлас связи.

«…, я – …, прием. Прием».

Наконец, вырывают из атласа лист, находят на нем меня – цок, – прокалывают карандашом: начинается сеанс связи.

«– Я. Я. Сейчас я нахожусь в твоей мансарде (если помнишь и если счет все еще тебе доступен – последний этаж самого красивого дома на Патриарших Прудах). Обе створки твоего окна открыты, тростниковые жалюзи подняты в свиток над рамой; сорок два кубометра (за вычетом объема кушетки, книжного шкафа, меня, столпотворения моих страхов и желе рождающего их долгого взгляда, а также роя червонных шмелей сознанья, атакующих, как нектар, эти страхи – эти строки; так что в результате вычитания мы получаем минус-объем, не-место – как и положено всякому предсмертному созерцанию) населены смеющимися облачками тополиного пуха: они плавно водят хороводы, цепляясь за углы, внезапно будоражась шумом, доносимым сквозняком с Садового кольца. Я хватаю их ртом, различаю их вкус, вкус смеха, щекотки. Из окна, различенные ветками, листвой, движимые смесью ветерка и воображенья, просыпаются в комнату – световой шелухой – блики, оседают на потолке, обоях, неровно разворачиваясь своими обратными сторонами – пятнами прозрачной тени. Я уверен, я слышу их шелест.

Московский июнь. Полдень. Жара, влажная духота, которая затянется до возможной грозы. Я думаю: что́, если она не случится. Гроза обещает принять во внимание.

Вот уже прошло четыре года с тех пор, как не прошло и дня, чтобы я не вспомнил о тебе. Может быть, потому, что, исчезнув, ты прихватил, как скарб, и меня с собою. Все это не удивительно и – возможно: ведь, по сути, ты вор, и я должен был это помнить.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com