Ослиная челюсть - Страница 3
Живой снег
Зима. Размером с сознанье. Чашка кофе, лимон, белоснежная скатерть. Застывший профиль. Подвешенная беседа. Если встать, отодвинуть штору, распахнуть окно, то полчище духов метели ворвется, расплескав существованья вокруг, по щекам, – исколов, истает. Призраки, они исчезают в тепле моего лица… Я возвращаюсь, допиваю кофе. В комнате еще пахнет свежестью морозного воздуха – их присутствие тает. Сигарета дымится. Желтеет лимон. Профиль оборачивается к вам, чтобы всмотреться. Слезы мешаются с каплями тающего снега.
Через Днестр
[Илине Григорьевой]
«…И за околицей исчез вдруг табор. До срока наступил сентябрь, и сумерки затушевались гуще, и грифель веток истончал, и как надлом – так слышно „кар-р“… Но, может, слом трещит, а крик – беззвучен? Сад отодвинулся за яр, и чаще ночь молчит тягуче в сознании прохладном. Лес вверху стал кружевом небес, доверенным их наготы. Внизу кусты, разорены, содержат точное познанье того, как почки пустоты способны пышно расцвести…»
Вот образец светописанья, что ты просил. Такая скука. Но я предупреждал заранее, что плюсы здесь давно в изгнании. Могу добавить, что «…порука дождей, наверно, минет нас; что сразу снег пойдет – сужу по муравьям: они легко укрылись; что теперь в одно и то же место солнце-глаз – и ночь, и день в одну межу – между бессонницей и зреньем лениво смаргивает, как слезу смолы – земное притяженье». Что вдруг менты волну гнать стали, что, мол, цыгане «ни при чем» в пейзаже здешнем босиком… Те спорили внахлест: кнутами минут пятнадцать всласть махали – и в результате семь кокард, домкрат, канистру, два «макара», запаску с газика – все даром с ментовской бучи подмели. А ночью слили из поселка. И – плюс – с собою увели Игнатьича «Урал» и телку мою (вот черти!) прихватили. То есть украли в ебеня – читай, что насовсем забрали. Вот и все потери.
Терем мой в щелях шерсткой мха забит, так что, надеюсь, доживу, а если – нет, то – проживу (читай: «всю зиму» – «до весны»), и мы, конечно, свидимся. Пиши. Про – обо всем. Что берег, как он – сильно ли подмыт? Ты мне писал, он может обвалиться, и ласточкины гнезда вместе с ним… А что до моего – осока пожухла вся, вода заметно спала и несет, лениво подгоняя из старого дивана клочья ваты… Взглянув повыше, я поправляюсь – облака.
Ты это, верно, сам заметил. Что ж, я прощаюсь – поздно, а я все болтаю… Ну, пока.
– Берег?.. Да, все же был обвал… Как будто ничего и не было – все гладко. И даже глины глыбы в полдня течением слизало… Конечно, гадко, возвратившись, найти свой дом разбитым вдрызг. Со мной однажды приключилось… примерно это… Вот ведь черт, и до сих пор… как вспомню – спазма… Зашел по случаю в ту коммуналку, где комнату одну когда-то я приспособил к помещению себя. Дурное было время, и мне нужно было деться… Так надоевшую уже и воздуху пластинку стараются засунуть в дальний кут, чтоб только бы не выбросить – все ж жалко. Нет, я не вернулся, всего зашел. Когда – вход часто доступен был от бедности жильцов, и было тихо – я по коридору проходил, то вдруг увидел, что нет двери у комнаты моей и в ней глухая пустота.
И взгляд никак не мог сперва в нее проникнуть…
Повыбитый косяк, и петли как будто сорваны. Внутри: квадрат окна, пролитый на пол… Ни пылинки. Мне стало холодно, и рвота к глотке едко подкатила. Я как-то выбрался оттуда.
И дело в общем-то не в том, что я там жил, и что-то там случалось со мной… нет-нет – все позабылось… Да и зайти решил я только, чтобы вернуть от комнаты той ключ запасный. Наткнулся на него, перебирая хлам, в ящиках стола осевший… Я долго помнил и не мог произнести. А этот вот обвал…
Мне кажется… уверен, что тогда мне довелось увидеть ливер того, что в обиходе жизнью пытаются назвать и называют… А рвота, беготня… конечно же, смешно: такая вот субтильность стойких. Но ведь бывает же, когда в кино настолько гадкие творятся вещи, что люди вместо «нет» и междометий вдруг начинают выделять истошный смех до слез и визга…
За ласточек спокоен я, они – не люди, размытый берег им не страшен: они проклюнут новые ходы.
P.S. Купил бинокль и теперь могу твой «терем» разглядеть: подвесь к карнизу тряпку, как письмо получишь, чтоб я узнал – дошло.
Шпион
Ночной вокзал. Бессонницы песок из ламповых часов в зрачок натертый потоком воздуха, наискосок входящим в темень мозжечка – на версты. Глаз опухает – как осы сосок, спикировавшей сквозь свой желтый обруч, – и вертится, краснея, на восток. Мент на себя похож. И глаз – на глобус.
Я прибыл в Ялту поверху, как гусь, подстреленный из собственного зоба, пальнувшего картечью вопля – «Русь! тебя люблю, но проклинаю снова».
И вот в Крыму… Вокзал, где я боюсь, что мент меня, бессонного, отметит, и створки – хлоп. Мой слепенький моллюск пищит в песке, которым время светит.
Сержант, таки приметив, под уздцы меня, шпиона зыбкой атмосферы, ведет к своим. Инструкций изразцы по отделенья стенкам: ксивы веры. Менты в Крыму, конечно, молодцы. Но мне совсем не по сердцу их меры – я жду связного: шифра образцы он передаст… Моллюск дрожит, как нервы.
Империя протухла, словно кит, спятивший от писка навигаций, – что посуху не смог. И вот смердит: молекулы, как пули, распадаться спешат замедленно, – и в воздух вдох забит как в дифтерию – выдох ингаляций. Китовый ус под кадыком завит, пульсируя на пробу. Разлагаться кит медлит глянцевитым жиром сна, где в топком свете букс идет на месте, где ворванью зернистой сапога – в гангрене по колено – спит наместник. Где сну наместник снится нагишом, как он идет по полю на гора – стрелять стрижей, махая палашом, а в поле все снега, метель, зима…
Маячит вдруг у выхода связной. Сержант никак не кончит протокола. Ну что же ты, связной, такой дурной, грозишь всей операции проколом! Сержант связного манит: – Подойди. Ты знаешь (тычет в морду) вот такого? – Ни в коем случае. Могу идти? – Сержант горнистом хлещет кока-колу и, в Гоби сушняка залив ведро, гремит ключами, клетку отпирая. А я, мента махнув через бедро, жму площадью вокзальной, догоняя связного, от которого ядро Мюнхгаузена вряд ли бы ушло…
Мелькает город – улички, бистро на набережной… Море как стекло.
И по дорожке солнечной восхода мы к Турции стремим свой беглый кроль. Взвывает катер перехвата, хода нам не давая даже под пароль. Из вод наместник сонный вдруг выходит, с скуластой рожей пахана Востока, кривым лучом по штилю колобродит. И две башки – бултых – с винта потока.
В Томилино, на даче, где сирень махровая вскипает над забором и яблони, как облак, светоносны, где карамельные несносны осы, где улички пылят под детским ором, скрывается разведчик – третий день: теплынь, гамак, томление и лень.
Он ждет связного. «Густав» странно медлит… И хорошо, что медлит. Для него быть одному – привычка и отрада. Как хорошо быть одному! Не надо ни слушать, ни ответствовать, чего он тут такое нашпионил… Если б! Шпионить нечего здесь бо…
Разведчик размещается ко сну. Он тушит лампу, разворачивает плед. Звезда глядит в окошко сквозь листву. Разведчик вспоминает о связном, о том, что бедолаги нет и нет. Звезда глядит в окошко на звезду: разведчика захлестывает сон.
И сну разведчик снится голышом, как он идет по Моховой к Кремлю, – вокруг телеги, лошади; биплан завис над Спасской, видя этот срам. Разведчик мерзнет. Дела нет сержанту, – он смотрит в небо:
– Мало ли что сон объявит правдой, даже нагишом!
Разведчик хочет сдаться, он идет к посту у Боровицких. Он кричит:
– Возьмите, гады, вот я!
Но висит, не шелохнется в небе самолет. И сержант все так же – в небо, и молчит: «Подумаешь, какой-то идиот… А что – разведчик, это подождет».
Проходит лето. Ночи, сны – густеют и застят небо: солнце стало жиже, и облака, как тучи, стали ниже, – их ветер гонит, гонит под откос сквозь шорох стекловоздуха стрекоз. Гамак провис и прохудился небом: воздушных рыб не держит больше невод.