Ослиная челюсть - Страница 2

Изменить размер шрифта:

Умерла

В результате она скоропостижно приближается. Растительные сети мокрых, пахнущих не то тиной желанья, не то шанелью, душные дебри тропического сна, безвыходного настолько, что вернуться в него – значит проснуться… А между тем, канув всеми пятью, сейчас тонкой серебряной струйкой в глине потемок – ясным и новым – проворно, и к поцелуя устью уверенно расширяясь, происходит происходящее – я, некий звук, исподволь и незаметно, внятным побочным продуктом, – эхом бьющегося прикосновенья под кожей, выемкой ласки.

Отказ

Я думаю, едва ли вещь может быть вне своего места. Я говорю это вполне серьезно, помимо лирики то есть. Вот, например, я сегодня взобрался на гору Сокол (Новый Свет, крымское побережье), и там, на вершине, я подумал: что такое гора вне воздуха, моря, зренья? В лучшем случае глыба, препятствие в несчастливых потемках слепого пешехода. В худшем – громада пустоты, вывернутой наизнанку.

Внизу – свет, ломясь лавиной с зенита, выглаживал штилевую поверхность моря, два или три паруса белели в бухте, которая отсюда казалась подковой – той самой, что и есть залог счастья этого края. Зной обволакивал скалы, сосны, взгляд на них не мог быть слишком долгим, рискуя сам превратиться в марево, истаять. Тропа, ведущая долго по Чертову ущелью, оборвалась отвесным колодцем, проторенным потоком в гладком, ажурном камне, до головокружения отвесным.

Я заглянул и отпрянул: в меня всматривалось мое паденье. И я не выдержал пристального взгляда.

Я действительно думаю, что вещь не может происходить вне своего владельца. Поэтому, отпрянув, обрек себя на небытие. В нем мне довольно уютно: потягиваю мускат в кофейне на набережной, Млечный путь виден ясно, шелестящая близость моря. Но все же это небытие, хотите верьте, хотите нет – не-бы-ти-е.

Никогда

Два галчонка на взлете с ограды в осень запускают по перышку: цифрой восемь облетают перья в чертополох, в крапиву, – обновляя дату, украшая – хоть так – могилу.

Двое пьяниц, присев у ограды с пивом, мастерят себе «ерш»: цедят кропотливо, из-за пазухи вынув пол-литра, струйку – словно дар, что у сердца храним, – по бульку.

Если что-то и держит тело в пустоте, где от сна все бело, – это мысленный кол осиновый, вбитый там, где любил так сильно, и более ничего: ни земля, ни место.

Десять лет назад умерла невеста одного: вот, пришел и сейчас помянет.

Скоро выпадет снег, а когда – не знает.

Чашка

Наступила медленная ночь. Я сижу в кухне, курю, рассеянно глядя перед собою. Маленькие черные человечки в синем фаянсе под лампой стоящей чашки упрямо карабкаются на сетчатку, легонько топочут по ней, бегут куда-то дальше и там, в глубине, по одному пропадают. Исчез последний, и вдруг – спустя – я постепенно начинаю слышать их терпеливую засаду.

Теперь поверхность чашки пуста, за исключением блика и кофейного потека, где краешек касался губ. Я слышу, что там, в глубине не-зренья, медленно живут эти человечки, затаившись в покое, занявшись делом. И я представляю в одном из них себя самого, и в их общине мне спокойно и влажно, и тепло.

Я решаю больше не возвращаться.

Элегия случая

Все, что я знаю о мире, его не стоит.

Все, что солнце узнало во мне, не стало морем.

Случай думает во мне – вместо меня – об этом, покуда я сижу на скамье на бульваре в лете, и липы, смыкаясь вверху в водоворот кружевом крон, кружевом света, зренья, – сплошной чередой изумруда вращают ось пыльного солнца в конце аллеи.

Движенья прохожих прозрачны: праздность, великая праздность лета царит в округе; пух тополиный, как газ – легкости, неги, смеха, замедляя течение прогулок, взглядов – и даже света, – плавает в тишине тишиной, дыханьем ангельского крыла, его пухом, пером, пареньем.

И где-то на самом краю наития, на невысокой горе (которой, однако, очи наяву не воздеть) царь Давид все пляшет и пляшет, в бубен бьет, веселясь, и плачет и снова пляшет.

«То, что еще невозможно, уже не будет», – продолжает Случай, и я ему смирно внемлю: голос его настойчив и тих, и – как двойник – смертелен.

Мера моя протянута пониманием – от виска до виска, как кукана выстрел сквозь жабры, натянута струной, на которой играет Случай. Щипок за щипком, жесты его – как круговерть немого; он подбирает – мой отзыв, свой пароль, и путает то и это. Мысль моя – моя кровь – замирает, как в детстве море замирало по счету три, и ждет – что будет дальше?

Вдруг тяга меры моей рушится вслед за мною – в небо не-зрения, просторное, как окно.

То, что я вижу сперва, похоже на целый остров слепоты: бесполые лица, бабочки-двери, залы с разверзнутым полом, и сразу – как платформы обрыв: воздух, поля, вороной, ночное; звезд не счесть, как мой ужас, как числа; и ползет вверху, толкаясь с жуками, спутник.

Тридевять ночи. Кузнечик «ни-где» бормочет.

Чем возносится призрак в воздух июля? – Дрожью, трепетом лепествы, аплодисментом эльфа; шепотом вероятий, страстью ожить, вернуться.

Что по себе оставляет призрак? По крайней мере, воздух, его прозрачность, влекущую перспективу бульвара; прохожих, влекомых ею; сгустки того, что уже никогда, никогда… и память, настырную, как собака, которая, словно кость, нашла себе нового домочадца.

О, разведи рукава! разведи перед ней пустые, как моря на Луне, теченья рук – невидимка, отродье незримых – призрак. Покажи, с чем пришел: вот с тем же уходишь, на-кась!

И еще оставляет призрак сонмы немыслимых «хочешь»:

– Хочешь… сдерну смычком полета с проводов трамвайных небо?

– Хочешь – стану тобою?

– Хочешь – февраль разорву в апрельские клочья?

– Мною вместе мы станем – хочешь?

Что по себе оставляет Случай? Место? Время? Вряд ли место – скорей, не-место, но – то, что куда дремучей, чем самые белые пятна.

«То, что еще невозможно, уже не будет», – вновь затевает из бездны Случай, и я ему тихо внемлю: голос его безмолвен, как лавина горы на старте. Чтобы спастись, я вновь обращаюсь в воздух.

Прохожие, пух, Москва входят в меня, как солнце входит в стекло, – и во рту оживают взрывом.

Мужество

Гигантские шершни кормят аминокислотным белковым коктейлем личинок. Ферменты растворяют в их челюстях отгрызенную голову богомола или пчелу.

Этот коктейль доктор Ухамаро добыл в лаборатории и опробовал на мышах. Мыши стали тонуть в тазу вдвое дольше тех, которых Ухамаро не поил так, как шершни поят личинок.

Олимпийская чемпионка по плаванию Тацуко Хорикаву перед триумфом пила коктейль шершней.

Что делать.

Бездомная японка год жила не замеченной в чулане Хироки Итакура (58 лет, потолок полметра).

Итакура жил один и комнатой, где находился чулан, никогда не пользовался.

Женщина спала на матрасе, принимала душ. Итакура полиции описал ее опрятной и чистой.

В течение года он жил с невидимкой. Что, если б он не заметил однажды исчезновенье продуктов?

Стоит ли знать, что доктор Ухамаро был искусан до смерти, когда разбил колбу с ульем.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com