Ослиная челюсть - Страница 18
Они внезапно появлялись среди лета. Обычно в конце июня, непременно накануне полнолуния, каждая кисточка вдруг вспыхивала, трепетала, тлела и замирала лоскутными всполохами порхания. И тогда я брал из дому огромную, как тетрадный лист, лупу.
Надо сказать, что почему-то у меня всегда был образ идеальной сирени. Он не был чем-то выдающимся, но он был необходим, как внутренний вызов идее цвета, – и я воображал себе нечто лилово-кипенное, как грозовое облако сверху, если смотреть из солнца. Когда я наводил на сирень лупу, мне казалось, что, собирая стеклом лучи, я приближаюсь к идеальному зрению. И эта возвышенность неким образом позволяла мне охотиться на бабочек. Я подносил руку к веточке сирени, и линза, скрутив свет, выкатывала мне в глаза миры, составленные чешуйчатыми разводами бабочкиных крыльев.
Особенно мне нравились «парусники». Формой сложенных крыльев в самом деле напоминая стаксель, они были уникальны вовсе не узором, а ровным цветовым рельефом, который, открываясь во вздыбленных силой линзы полях, завораживал меня на бесконечные мгновения, словно был цветом благодати, наполнявшей темь материнской утробы.
Разглядывание затягивало с головой. В то время как прочие по наказу взрослых собирали бабочек в трехлитровые банки, кишевшие упругим под ладонью трепыханием, дымившиеся над горлышком стряхиваемой пыльцой, я занимался куда более гуманным уничтожением поколения гусениц, ежегодно грозящего сирени.
Удовлетворившись визионерским путешествием, я медленно, точным, как у бильярдиста, движением отводил руку и, сжав солнце фокусом на крылышке, навсегда запоминал, как темнела, коричневела, чернела – и вдруг подергивалась седой прядкой страница «Вазир-мухтара», как вспыхивало прозрачным лоскутом оранжевое пламя, как слова, вдруг налившись по буквам синеватым отливом, гасли непоправимо одно за другим – словно дни сотворения мира.
Близнец
Он становится на четвереньки. Ложится. Замирает. Он передразнивает ее: отбрасывает левую руку, прикладывает щеку к предплечью, просовывает кончик языка между зубов. Он крепко жмурится: не помнит.
Потом начинает реветь от злости. Катается по полу, бьется. Оцепененье. Раза три сосед возвращался с работы. Визг щенка добермана у лифта, коготками по створкам. Приходила хозяйка квартиры за санками для сына – прошла только на балкон из кухни, писала долго записку, что была, забрала.
Утром выходит в ванную – бриться. Ровно помазком залепляет зеркало белым. Мочится в раковину, сливает горячую воду. Движенья легкие как кровь – движения не весят. Он не чувствует лица, нажима. Пустота. Ничего не чувствует и боится этого: неловок.
Клубника со сливками пены, молотый перец щетины. Обрезался, где желудь миндалины, глубоко – он чувствует ранку изнутри, ее податливость при глотке: проем в пустоте. Щепотью пробует стянуть – папиросная кожа. Ему мешает эта легкость. Он не… Не чувствует, как набухают края ранки и распускается бутон шиповника – приглашающая влажность, невесомость входа.
Пробует средним пальцем, оттягивает, не понимает, насколько глубоко гортань, – отводит правую руку, роняет бритву.
Стирает с зеркала пену, пытается видеть туманность, порез, разводы, клочья, воронка свиста.
Он понимает, что не смотрит себе в лицо. Обрыв.
Однажды они играли в жмурки – завязывали глаза кашне так туго, что становились видны зеленые разводы: палочки, колбочки от глазного давления приближались дном, изнанкой глазного яблока. Тупая боль. Завязывали обоим, чтобы не было победителя, и бродили по дому на ощупь.
Ольга представляла внутри себя их двухэтажную жилплощадь – так легче: сеанс одновременной – с домом и с ним – игры вслепую. Когда дом не видит жильца – так проще: клетчатый шотландский мозг восемь на восемь, два в шестой свободы чувства. Все упрощено до предела – ход конем – рука выбрасывает подвернувшийся пуфик за предполагаемый угол и судит о спугнутом по шуршанию, воплю:
– О, коленная чашечка! О, нерв предплечья! – о подлокотник кресла или о косяк в прихожей.
И тогда следует бросок вперед: осалить.
Она чуть сдвигала шарф, чтоб видеть – пусть и недоимками сумерек – очертания. Она шулерствовала, поскольку до слез не любила проигрывать – никогда – она – до слез.
И вот поднимается наверх – девять ступеней – в спальню, в руке подвернувшийся в прихожей зонтик – продолжение руки – щупальце слепого, предупредительный орган нечестной подсказки, разрешенной правилами.
У него же – ничего: выставлял перед собой напряженную пустоту, как поле, – и прислушивался к ее возмущениям, волнам. Он считал это верным способом, когда привычное еще и усиливается волей, будучи ею раскрытой, – то мозг настраивается на различение.
До этого они бродили по дому бесконечно, никак не могли встретиться – отсюда известное напряжение: нервы на штопку, поскольку для них это было настоящей битвой. Поймав себя, они владели друг другом жестоко – до края.
И она видит его – он близорук и неважный искатель, даже при свете рассеян. Она мечет сорок пять сантиметров алюминия ему в корпус – и вдруг раздается яркий – лоскутья света – звон.
– Ты разбила зеркало!
Зеркало разбилось.
– Как странно, я поймал тебя. Ты проиграла… Зеркало… Ну вот еще…
Истерика и всхлипы – испуг в глазах.
– Подумаешь, стекло. Ну, прекрати… Скажи ведь – проиграла? Ты спутала со мною отраженье… Что же… Ведь тебя нельзя винить. Ну, успокойся…
– Я выиграла! Выиграла!
– Да-да, конечно, выиграла – ну как иначе, успокойся…
Рыданья. Мокро и понятно. Истерика.
– Это нечестно. Я… Я спутала себя с тобой!..
– Ты просто испугалась. И темно ведь было. Ну, глупышка, – он целует ее в глаза. Она вырывается, ползет на четвереньках в угол и глядит оттуда, постепенно затихая, как пойманный с поличным вор.
Ошеломленная внезапной ненавистью, страхом.
Случаи
Сознание обладает свойством в загнанном, придушенном состоянии открывать второе дыхание: производство случаев – смешных или черных, но непременно забавных.
Однажды оно представило, оплыв под жарой на скамейке в буковом парке, что бегун, сейчас долго петляющий между розовых кустов, пробираясь неуклонно в его – сознания – сторону, все же не сможет найти брешь в шпалере и, обогнув лужайку, спустя время приблизится и заколет эстафетной палочкой свойство, видимость, зрение.
Камень
Еврейка – мать, папаша – пьянь, антисемит и слесарь. Еще сестренка.
Семья жила в Солотче, под Рязанью. В Чечню его забрили по весне – мать сбереженья все тогда снесла врачу – наркологу и гаду, чтобы он мужа ей поправил навсегда, – и потому на взятку не хватило.
И он пошел. В саперы записали. Понятно, не хотел, боялся. Слово «сапер» к тому же вызывало бред: ползет он тихой сапой по лугу – высокая трава – ковыль и васильки качают волны над сознаньем; душно; пчела поет, кузнечики гремят и брызгают щекоткой рикошета – и вот, как тигр добычу, видит деву: роскошная прозрачной наготой, в примятых травах истекает негой – в объятьях солнца, полдня. Клевер она вплетает в волосы себе и раскрывается просторней для лучей, – пронзая, превращающих ее в полуденницу. Он – уже без сил – себя бросает в наготу, однако светило бьет его наотмашь в темя, и жуткое паденье в сапу, в морок; его протяжно тянет через строй, где дембеля с заботою хозяек, взбивающих на завтрак гоголь-моголь, его лупцуют бляхами в оттяжку…
«Чур-чур», – он бормотал при этом и встряхивался, чтобы навести сознание на резкость и увидеть – реальность: улицу, прохожих, двор… Да и вообще – вплоть до седьмого мечтал он в летное, в Тамбов, податься (однако зрение внезапно подкачало), а уж никак не о саперном деле.
Два месяца сап. курсов под Дербентом. Учебный бред плакатов, разбашлявших, как на лубках, простейшие примеры «ловушек-на-себя». Плюс – практика: сплошная бeстолока – взрывалось все, за что бы он ни брался: «рожки», «сушки», «растяжки», «попрыгунчики», «лягушки», «фугасы-с-кремом», «завозухи», «стечки»…