Осенние вечера - Страница 10

Изменить размер шрифта:

* * *

Немец замолчал. -- Знатная сказка, -- сказал Академик, -- Тут достается на калачи не одному Ивану-трапезнику. Да только вот что, господин Немец, откуда в Древнюю Русь забрело столько князей, сколько у тебя их в сказке? -- Цитата No 1-й, -- сказал Таз-баши, обращаясь к Безруковскому. -- Вероятно, из Греции или Германии, -- отвечал серьезно рассказчик. -- Ведь вы знаете по Гомеру и " Нибелунгам", что в этих странах с давнего времени, что город-- то царь, что деревня -- то конунг. -- Или на основании правдоподобия, требуемого от сказки, -- прибавил Лесняк, улыбнувшись. -- Ведь сказка такой мешок, в который клади что хочешь, лишь бы только швы не разъехались. -- Резонно, -- сказал Академик. -- Только для меня чудно еще одно обстоятельство. Как честному Ивану во время дороги не пришло искушение стянуть золото у прохожего. -- No 2-й, -- снова промолвил Таз-баши. -- Должно быть, прохожий, со времени покражи булки, стал осторожнее и клал суму себе под голову, -- отвечал Немец с прежней серьезностью. -- Значит, дело приведено в совершенную ясность, -- сказал Безруковский. -- А уж о том, что трапезник при капище носит крещеное имя, кажется, и говорить не стоит. Мало ли имен напрокат берутся! Во всяком случае, за практическую мысль сказки я готов простить 1001 ( тысяча одну) нелепость, не требуя доказательства. -- Ну, теперь Немцу есть за что быть благодарным,-- примолвил весело Таз-баши. -- Кланяйся, дружок, господину полковнику. Так как было еще не поздно, то хозяин предложил начать новый круг рассказов. -- По-настоящему, очередь теперь за мною, -- сказал Безруковский. -- Но на грех я вспомнил одну историю, порядочно длинную. Поэтому позвольте мне занять вас в следующий вечер. А теперь не угодно ли любезному Академику потешить нас какой-нибудь былиной старого времени. -- Да только, пожалуйста, не Лазаревым напевом, -- прибавил Таз-баши. -- Постараюсь выполнить то и другое желание, -- отвечал Академик. -- Впрочем, былина моя не очень стара: так, лет десятка полтора будет. -- Такая определительность времени говорит уже, что эта былина действительная, -- заметил Безруковский. -- Да и не только действительная, но даже одно из действующих лиц этой были теперь налицо перед вами. -- Интересно послушать твоих похождений, -- сказал Таз-баши.-- Тут должно быть все такое чинное, серьезное, длинное и... и... как бишь, это?.. -- Скучное, хотел ты сказать, -- отвечал Академик. -- И то быть может. Да тебе, кажется, нечего бояться этого. Напротив, ты можешь еще из этого незавидного качества извлечь большую для себя пользу. -- Это каким образом? -- Очень просто, любезный Таз-баши. Чем скучнее будет мой рассказ, тем приятнее будет слушать похождения твоего дедушки. Ведь после меня твоя очередь. -- Ну, я не хотел бы, чтобы дедушка мой выезжал на твоих плечах; у него, я думаю, и свои ноги прытки, -- сказал Таз-баши, покручивая свой ус с важностью. -- К делу, господа, -- заметил хозяин с улыбкою. -- Слушаю, ваше высокоблагородие, -- отвечал Таз-баши, привстав со стула и поднося руку ко лбу, по-военному. -- Повесть мою я готов рассказывать, -- начал Академик,-- только, право, затрудняюсь, какое ей имя дать? -- Вот в чем затруднение! -- возразил хозяин. -- Назови просто: повесть и только. -- А я, -- прибавил Таз-баши, -- готов быть восприемником твоего детища и, следовательно, имею право дать ему имя после -- по достоинству. -- А до того времени, чтоб дитя мое не было без рода и без имени я назову его хоть -- Панин бугор. -- Это чудесно! -- вскричал Таз-баши. -- Повесть твоя не только современная, но и местная. Но берегись, приятель, ты взял на себя двойной труд; посмотрим, как-то его выполнишь. Я наперед говорю, что не позволю ни одной ошибки, ни в нравах, ни в местности. -- Ну уж как сумею, любезный Таз-баши. Прошу не прогневаться.

Панин бугор.

Панин бугор есть возвышение, окружающее город Т<обольск> с восточной стороны. На севере находится другое возвышение, известное под именем Береговой горы, на которой расположена другая часть города.

 Осенние вечера - ia93a7f9e36

Лет пятнадцать тому назад, когда, натурально, я был немножко моложе, а следовательно, и покрепче и подеятельнее, я задал себе задачу -- в свободное от службы время исследовать все окрестности нашего города. Поэтому каждое утро и каждый вечер, лишь только служба давала мне право снять мундир, я отправлялся в свои путешествия. Обыкновенный мой маршрут был -- поднявшись на Панин бугор, спуститься по казачьему взвозу, обогнув архиерейскую рощу и загородный дом, или через Жуково вернуться нашей Швейцарией, которая, к сожалению, носит такое антипоэтическое название -- тырковки, или вернее торковки. Я говорю верней, потому что в часы филологического вдохновения, думая о корне этого слова, я должен был наконец остановиться на свойстве самой местности, именно -- на торканье колес о миллионы кочек, кочующих с незапамятных времен по нашей Швейцарии. Но это между прочим. Дело в том, что береговая гора и Панин бугор были две главные площади, которые я с утра до вечера измерял с похвальным усердием. Когда-нибудь я блесну описанием замеченных мною ландшафтов в надежде прибавить несколько страниц к описательной поэзии, а теперь обращаюсь к моей повести. Не один раз, проходя Паниным бугром, я замечал на яру молодого человека, который постоянно сидел на одном месте. То ли он был любитель живописи и любовался панорамою города, опоясанного светлою лентою Иртыша, за которым стлались поля и пестрели деревеньки на синеющем грунте отдаленного бора; то ли он разрешал философическую задачу жизни, для чего, как вы знаете, требуется известная высота и спокойное положение; или, наконец, углублялся он во мрак времен, спрашивая у воздушных атомов ответа на исторические вопросы Сибири. Не споря и о том, что, может быть, он сидел тут с тою же целью, с какою сидят десятки тысяч людей на всех высотах и положениях, то есть за тем, что надобно же было где-нибудь да сидеть. Как бы то ни было, но постоянные встречи его на одном и том же месте не могли не подстрекнуть моего любопытства. К тому же в это время, исследовав природу моего маршрута вдоль и поперек, я хотел пополнить мои знания исследованием встречного человека. Само собою разумеется, что виденный мною незнакомец сделался первою жертвою моей страсти к любознательности. Я хотел узнать не только, кто он и что он, но зачем тут он. Вы, может быть, заметите, что для этого не нужно было ломать голову, а просто подойти к нему и начать с ним речь -- вот хотя о местоположении. А если в продолжении разговора удастся попотчевать его сигарой, так и дело кончено. Но согласитесь сами, что такой пошлый способ узнавать людей был не достоин претендента на философа. Что за важность называть вещь по имени, когда вы осмотрели ее со всех сторон. Нет, угадать вещь на расстоянии, едва доступном глазу, объяснить ее свойства и отношение к другим вещам, еще менее видным, при помощи только умственных соображений -- вот где достоинство философии. В этой мысли, выбрав одно местечко на Панином бугре, откуда я мог видеть всего незнакомца, а для его наблюдений предоставить только один мой нос, которого, увы, я не мог бы скрыть при всем моем старании, я стал производить свои исследования. Первое, что мог я заметить, было то, что молодой человек имел характер: потому что по получасу и более он сидел на одном месте, не переменяя положения. Второе, что он не был чужд философической важности, потому что в иное время он тихо вставал с места, обращал взор свой к небу и медленными пифагорейскими шагами спускался с бугра. Наконец, третье мое замечание, правда, сбивавшее меня с толку при сравнении со вторым, состояло в том, что у молодого человека не было недостатка и в поэтической живости движений, потому что не один раз случалось мне видеть, как он вдруг вспрыгивал с места и уходил так поспешно, то недоставало только атома скорости, чтобы шаги его назвать побежкой. Так прошли недели две: он в известные часы сидел на прежнем месте, а я в своей философской обсерватории. Но как жажда познаний, так хорошо олицетворенная греками в лице Тантала, не удовлетворялась сделанными мною наблюдениями, то я решился наконец потеснить философию для простого любопытства. Другими словами, я решился поближе посмотреть, что этот NN тут делает. Выбрав минуту, когда мой сюжет сделал одну из тех быстрых побежек, о которых я уже имел честь вам докладывать, я с решительностью стоика подошел к тому месту, где обыкновенно сидел мой незнакомец, и стал смотреть направо и налево. Ну, ровно ничего особенного. Ряды домов, линии улиц, прогуливающиеся коровы, босоногие мальчишки в ссоре с гусем, старуха с повойником на голове, кляча извозчика -- все это такие прозаические предметы, от которых нельзя было ни прыгнуть, ни возвести очей на небо. Посмотрим, что далее. Столбы дыма и пыли, маленький офицерик в грозной позиции перед длинным солдатом, трое приказных, потчующих друг друга кабаком, полицейский солдат навеселе, -- ну, и это все вещи не большой важности. Постой же, подумал я, вид вещи часто зависит от точки зрения. Дай сяду так, как сидел незнакомец, и кто знает, может быть, чудеса увижу. Сказано -- сделано. Приняв то самое положение, в каком я чаще всего видал незнакомца, то есть положив локоть правой руки на траву и подперев голову, я закрыл на минуту глаза, чтобы вдруг открыть их на первый предмет, который и должен быть разгадкой всего дела. Тьфу пропасть! Какой-то грязный мальчишка, в костюме золотого века (то есть в одной рубашке. Ред.), полощется в луже, спиной ко мне. Стоило закрывать глаза, чтобы потом увидеть подобную картину! Тут пришло мне в голову: не в том ли вся сила, что надо прыгнуть или встать с достоинством, обратив глаза к вечному эфиру. Попробуем и эти фокусы. Сначала встанем философически, прыгнуть можно и после -- хоть с досады. Полежав несколько минут, я стал подниматься с такой величавостью, что, право, готов был сам себя принять за Юпитера. Но, к сожалению, первый предмет, который встретился глазам моим на пути в Олимп, был не молниеносный орел, а простая дурацкая сорока, с глупейшим своим щекотанием. Оставалось прыгнуть Юпитеру, но тут тучегонитель оплошал, и так неловко, что едва было не отказался от всех наблюдений. В горячке исследований, не сообразив самого простого обстоятельства, что я стою в двух вершках от края бугра, я прыгнул -- прямо вниз. К счастью моему, бугор на этом месте имел небольшой выступ, и потрясение мое ограничилось только прыжком в шесть футов. Но довольно было и этого, чтобы встряхнуть в голове моей все великие вопросы и заставить меня вскарабкаться наверх самым прозаическим образом. Но тут судьба, как бы в награду моих трудов, услужила мне сверх ожидания. Я случайно увидел сафьянный бумажник и тотчас же заключил, что он непременно должен принадлежать моему незнакомцу. Вы можете себе представить мою радость. Без всяких расспросов, всегда щекотливых, я могу теперь узнать историю молодого человека. Потому что в бумажнике у него, вероятно, как у всякого порядочного человека, должна заключаться куча бумаг, относящихся к делу. Поднявшись на бугор, я развернул свою находку и начал исследования. В одной стороне лежало несколько ассигнаций разного достоинства (правда, не очень высокого), а в другой было несколько лоскутов бумаги с самыми иероглифическими надписями. Я говорю иероглифическими только по смыслу, потому что надписи были сделаны на общем языке православных. Очень помню, что на одном клочке было написано: в пятом часу на кладбище; на другом: не сомневайся; на третьем: ей-Богу, я осержусь. Четвертый клочок содержал две надписи разными руками -- вверху: дядюшка не позволит, а внизу -- старый черт! Верхняя надпись была, очевидно, сделана женской рукой, как и на первых клочках, а нижняя отличалась энергическим почерком мужчины. Еще было несколько клочков бумаги с подобными же иероглифами да два или три со стихами, похожими на эпиграфы: не припомню их за давностью. Больше всего ломал я голову над одним иероглифом, который выражал одно только слово: насмешка, но не потому, что принимал это на свой счет по случаю моей находки, с какой стати, я лицо тут вовсе постороннее; а просто потому, что хотел угадать -- что это была за насмешка. Вы, верно, подумаете: нехорошо, что я так хозяйничал в чужом бумажнике. Винюсь в этом. В 20 лет бес любопытства сильнее гения скромности. Но в оправдание свое скажу, что едва только пришло мне в голову, как дурно я делаю, распоряжаясь чужим добром без позволения хозяина, я тотчас же закрыл бумажник. К большей похвале моей правдивости, я должен сказать и то, что мысль укора пришла мне в голову, когда уж бумажник перерыт был сверху донизу. Но согласитесь сами, ведь надобно же было мне узнать хозяина моей находки. Может быть, бумажник принадлежал вовсе не моему незнакомцу. Но как бы то ни было, а дело сделано. Узнав все, что только можно было узнать из иероглифов, то есть почти ничего, я еще несколько времени посидел на месте в надежде, не воротится ли молодой человек, отыскивая свою потерю. А между тем, ревнуя славе Шампольонов и Гульяковых, я стал вытягивать смысл из иероглифов и складывать их в связную речь. Здесь затруднение состояло в том, какому порядку следовать в разборе иероглифов. Старый черт хоть и написан внизу, но может быть, он должен занимать первое место. Но могло статься, как и следовало подобному господину, место его в заключении: ведь известно, что эти черти всегда являются при развязке. Но здесь ли, там ли, только уж, наверное, не в средине. Потому что тут ввернуть черта значило бы испортить все дело. Вдруг новая мысль пришла мне в голову. Чем трудиться угадывать порядок в таком безалаберном деле, как иероглифы, не лучше ли просто поискать смысла, в каком бы порядке не пришлись надписи. Станем разгадывать. Почерк мужеский и женский -- значит, есть любовишка. Кладбище -- это, верно, свидание. Ведь целый свет знает, что покойники большие потворщики живым. Старый черт -- это препятствие. Не сомневайся -- тут недостаток или неуверенность во взаимности. Ей-богу, осержусь -- это, может быть в том же роде или ответ на слишком пылкое требование другой стороны. Все это очень ясно. Но вот эта проклятая насмешка, как спица в глазе. Прах его знает, к кому отнести ее из трех действующих лиц. Коли к нему -- худо, к ней -- еще хуже. Так пусть же старый черт дядюшка за нее отвечает. И стар, и насмешлив -- решительно дядюшка всех веков и народов! Но в то время, как я восхищался моею проницательностью, вдруг звучный незнакомый мне голос прозвенел над моими ушами: -- Позвольте, милостивый государь, обеспокоить вас моим вопросом. Сегодня утром я обронил здесь мой бумажник -- из красного сафьяна с золотыми вышитыми буквами. Не заметили ли вы его где-нибудь? Я оглянулся. За мной стоял мой незнакомец, высокий молодой человек с открытой физиономией, которая для меня лучше всякой приятности, хотя и в этом отношении он не имел недостатков. -- Вы угадали, -- отвечал я, вставая. -- Я точно нашел здесь такой бумажник, какой вы описали, и давно ж здесь сижу в надежде встретить хозяина. Не этот ли?--прибавил я, подавая ему мою находку. -- Он самый, -- вскричал весело молодой человек, взяв бумажник. -- Благодарю вас. Очень рад, что вы, а не другой кто нашел его, а еще более рад, что он не совсем потерялся. -- Очень благодарен за доброе обо мне мнение. Но, признаюсь, вряд ли бы вы стали благодарить меня, если б знали мою нескромность. Молодой человек немного смешался. -- То есть вы полюбопытствовали узнать его содержание. Ну, что ж? У меня нет таких тайн, за которые бы я стыдился. Притом всякий бы на вашем месте сделал то же, чтоб узнать -- кому принадлежит бумажник. -- Но я и в этом не был счастлив. И если бы вы сами не пришли сюда, едва ли бы я по одному вензелю А. и С. мог бы скоро отыскать вас. -- Ваш слуга Александр Сталин, -- сказал он мне, приподнимая шляпу. -- Николай Алексеев Соловьев, к вашим услугам, -- отвечал я, подавая ему руку. Пожатие рук заключило наше знакомство. Так как нам идти было по пути, то мы и отправились вместе, меняясь самым обыкновенным разговором. Между прочим я узнал, что мой новый знакомец служит столоначальником в одном присутственном месте, не имеет никого родных, зато бездну знакомых, любит в свободное время заглядывать в книги, которыми снабжает его библиотекарь гимназии, и, наконец, что он хорошо принят у некоторых значительных лиц города. Проводив его до квартиры, которая лежала по дороге к моей, я взял с него слово бывать у меня и сам обещал порою к нему завертывать. -- А чтоб слова были самым делом, -- сказал я, -- так не угодно ли вам будет, Александр... Александр... -- Петрович, -- отвечал он с улыбкой. -- Александр Петрович, завтра же пожаловать ко мне откушать хлеба-соли. Вот адрес моей квартиры, -- продолжал я, подавая ему карточку, -- а обедаю я обыкновенно в час. -- С большим удовольствием. Тем более, что завтрашний день у меня немного занятий и я скоро могу отделаться. И мы расстались. Назавтра Сталин пришел ко мне ровно в назначенный час. Желая поближе узнать молодого человека, а еще больше -- проникнуть в бугорную его тайну, я решился предложить ему разные роды искушений, и между прочим шипучую влагу, развязывающую язык. Но к удивлению моему, смешанному впрочем с удовольствием, от живой воды он отказался, а от разного рода других водиц отведал по полурюмке. Надобно было прибегнуть к мерам более утонченным. С этою целью я взял на себя роль простачка и пустился рассказывать о себе всякую всячину. По крайней мере, вежливость, думал я, заставит его отплатить мне подобною же откровенностью. Но и этот способ поймать его на удочку имел небольшой успех. Он тоже рассказал свою историю, но такую обыкновенную, что даже моя собственная была перед нею настоящим романом. А о Панином бугре, злодей, хоть бы полслова. Нет, подумал я, птичка хоть и молодая, но верно себе на уме. Станем ждать всего от времени. Авось он опять потеряет свой бумажник, и я найду новые иероглифы, более прозрачные. Но как ни обмануто было мое ожидание на откровенность Сталина, я все-таки душевно полюбил его. В его характере и образе мыслей было столько самостоятельности, что не будь он 22 лет и только столоначальником, можно было бы принять его за человека, который жил недаром на свете. Порою только в разговоре проскакивали у него резкие выражения, отзывавшиеся насмешливостью, но, очевидно, против воли, потому что он в ту же минуту или старался смягчить свою фразу, или переменял разговор, как бы опасаясь поддаться увлечению. Нечего говорить, что свидания наши были довольно часты. У меня была порядочная библиотека на русском и французском языках, а у него было много охоты читать. Заметив из слов его, что он жалеет о незнании им иностранных языков, я предложил ему учиться по-французски. Он благодарил меня с такой живостью, что я заранее ожидал найти в нем усердного ученика. И в самом деле, успехи его были удивительны. В короткое время он мог уже читать французские книги. И я, право, не постигал, как он, между службой и занятиями, находил еще время для своих прогулок. Не проходило дня, чтобы он в известное время не сидел на бугре, и иногда довольно подолгу. На шутки мои об его любимой прогулке он отвечал тоже шутками, и когда, бывало, я ловил его на месте, у него как раз являлась в руках какая-нибудь книжка или картинка с заречным видом. Но знакомство с Сталиным не мешало мне от времени навещать и других моих знакомых. Особенно я любил бывать у старика Горина, отставного чиновника, благородного, умного, но упрямого в высшей степени. Стоило ему что-нибудь однажды взять в голову, и никакие человеческие силы не могли извлечь его из предубеждения. Оттого все жители нашего города у него были разделены на три разряда: одних он любил и готов был пожертвовать для них всем на свете; других ненавидел, хотя -- к чести старика -- ненависть его не доходила до желания зла; о третьих же он молчал, как не заслуживших ни любви его, ни ненависти. Я познакомился с ним по случаю письма, которое он привез мне от одного моего знакомого из России. Надобно сказать, что Горин не более двух лет приехал в Т., желая принять в опеку сироту, дочь любимой им сестры. Разные обстоятельства по долгам и наследству удерживали его в Сибири, хотя он никак не прочил себя в Т. Племянницу свою он любил, как отец. И точно, нельзя было не любить этой милой девушки. С чрезвычайно приятной наружностью, Оленька соединяла столько милого в характере, что ( грешен человек) мне не один раз приходило на мысль связать судьбу ее с моей. Но верный своему правилу -- все делать с обоюдного согласия, -- я ждал времени, когда Оленька будет ко мне неравнодушна. Но или сердце ее еще не созрело для чувства любви, или идеал ее был совсем в другом роде, не подходивший к моей особе, только долгое время я не мог получить от нее ничего кроме особенной, почти даже родственной ласковости. Она обращалась со мною, как с братом, и не скрывала от меня ничего. Да, кажется, и скрывать было нечего, особенно от такого проницательного человека, каким я считал себя в то время. Раз вечером, соскучившись моим одиночеством, я вздумал навестить Горина -- поспорить с ним и поболтать с Оленькой. Старика не было дома. Оленька приняла меня с обыкновенной своею ласковостью. -- Вы нынче совсем забыли нас, Николай Алексеевич, -- сказала она, усаживаясь подле меня на диване. -- Дядюшка начинает даже хмуриться. -- А вы, Ольга Николаевна, верно, были так добры, что постарались разгладить его морщинки. -- Кажется, нечего сомневаться в этом. Только все-таки лучше, что вы пришли. А то, право, я была бы в большом затруднении -- чем наконец оправдать вас. А скажите, пожалуйста, где вы были? Неужели все время сидели дома? -- Где был я? Спросите лучше -- где я не был? Есть ли хоть вершок земли в окрестностях, который бы я не осмотрел тысячу раз. -- Ну а какое же место имело удовольствие видеть вас чаще прочих? Мне хотелось бы сделать комплимент вашему вкусу. -- А вот, например, Панин бугор. Что вы на это скажете? Оленька живо повернулась. -- Панин бугор? Фи, какое прозаическое место! Пустырь, на котором нет даже порядочной зелени; а чтоб дойти до лесу, надобно запастись другими башмаками. -- Зато сколько там картин совершенно идиллических. -- Да, это правда, -- вскричала Оленька, засмеявшись. -- Каждое утро и вечер ваш любимый бугор стонет от мычания идиллических животных. -- А что вы скажете о картине города и реки, которую можно видеть с бугра? -- Согласна, что картина не дурна; но ею можно пользоваться и с Береговой горы. -- У вас, верно, есть какое-нибудь предубеждение к бугру. Хорошо, что не все разделяют его с вами. -- А разве нашелся еще какой-нибудь любитель вашей идиллической высоты? -- Да, и очень интересный любитель -- молодой и любезный, которого я почти каждый день встречаю на бугре и, что удивительно, всегда на одном месте... Но что это вы обронили, Ольга Николаевна? -- спросил я, увидев, что Оленька ищет чего-то на ковре у стола. -- Так, пустяки... Мне показалось, что светила иголка, -- отвечала Оленька с живым румянцем, вероятно от наклонения. -- Так извольте видеть, -- начал я, возвращаясь к предмету разговора, -- вкус мой не так дурен, как вы думаете. -- Не буду спорить с вами хоть потому, что о вкусах не спорят, -- отвечала Оленька. -- Но все-таки вы позволите мне сразиться теперь с вашим дядюшкой. Он тоже почему-то не жалует Панина бугра. Но что мне до этого. С таким союзником, как Сталин, я надеюсь одержать блистательную победу. Сказав это, я посмотрел на Оленьку, желая узнать -- одобрит ли она мое намерение. Потому что милая девушка не совсем жаловала наши вечные споры. Представьте же себе мое удивление, когда я увидел, что лицо Оленьки, за минуту горевшее таким ярким румянцем, теперь покрыто было смертной бледностью. Но только что я хотел спросить о причине такой перемены, в передней послышался голос Горина. Оленька спрыгнула с дивана и шепнув мне почти испуганным голосом: "Ради Бога, не поминайте о бугре перед дядюшкой", -- побежала встречать старика. Я посмотрел на нее с удивлением. Между тем как Горин вешал свою шинель и снимал калоши, вдруг мысль об одном иероглифе блеснула в голове моей. Те-те-те! Уж не это ли старый черт дядюшка! Ай да Оленька! Тьфу, пропасть, какая у меня проницательность! Приход Горина прервал мои догадки. Побранившись вместо здорованья, мы сели за шахматы, до которых старик был большой охотник, а Оленька стала готовить чай. -- Да что это с вами, Николай Алексеич, -- вскричал Горин, когда я, в раздумье от всего слышанного и виденного, сделал один глупейший ход. -- Вы как будто в первый раз взяли в руки шахматы. Ходите слоном по-конски. -- Извините, Иван Васильевич, -- отвечал я, приходя в себя. -- Я немножко расстроен сегодня. -- Ну, так давно бы и сказать об этом, чем заводить пустую игру, -- сказал старик, мешая шахматы. -- А можно узнать, что за причина вашего расстройства? Не зная, что отвечать на вопрос Горина, я решил соврать немножко. -- Да так... дела... по службе... -- отвечал я, ставя мысленно между каждым словом несколько точек. -- Эх, Боже мой. Не люблю я этих полуобъяснений. Надо или все говорить, или молчать. "Вот тебе и Панин бугор!" -- подумал я, стараясь приискать что-нибудь похожее на правду хоть столько же, сколько иной перевод на подлинник. -- Да, видите ли, почтеннейший Иван Васильевич. До меня дошел слух, что мне назначается дальняя командировка, а мне, право, не хотелось бы оставлять свой теплый угол. Старик посмотрел на меня как будто с удивлением. Ну, теперь его очередь кручиниться, подумал я. Ведь когда я уеду, кто же с ним будет играть в шахматы. -- Стыдись, молодой человек, -- сказал, наконец, Горин серьезно. -- У нас, кто поступает на службу, тот принимает присягу, а, принявши присягу, грешно и стыдно отнекиваться. Вот тебе и пожалел! что мне было делать? Оставалось только молча проглотить пилюлю и в утешение разве взглянуть на проклятый бугор. Старик еще несколько времени мылил мне голову, и только благодаря заступничеству Оленьки, которая вовремя ввернула старику стакан чаю, мне удалось несколько посушиться после неожиданной бани. Нечего говорить, что я не замешкался. Старик и прежде не имел обычая кого-либо удерживать, а теперь и подавно. Не задолго перед уходом, когда Горин зачем-то вышел в другую комнату, я успел обменяться с Оленькой несколькими словами. -- Признаюсь, Ольга Николаевна, сегодняшний случай сильно поколебал во мне убеждение о прелестях Панина бугра. -- Но, ради Бога, скажите откровенно, Николай Алексеевич! Вам все известно? -- прошептала Оленька, сильно сконфузившись. -- Ровно ничего, Ольга Николаевна, или разве только одно то, что господин Сталин выходит преопасный человек. Оленька сконфузилась пуще прежнего. -- Вы его знаете? -- спросила она после некоторого молчания, не смея поднять глаз. -- Не только знаю, но на беду свою люблю его как родного брата. -- На беду? -- Да, Ольга Николаевна. Но об этом после. Завтра, если вам угодно, я явлюсь к услугам вашим. Тут вышел старик. Простившись с Гориным, я отправился домой, вы думаете, или к окаянному Сталину? ничего не бывало, а на проклятый бугор, прямо к известному месту. Мне хотелось сделать топографическую проверку, чтобы подтвердить свои догадки. И точно. С того самого места, где сидел Сталин, можно было провести прямейшую линию к окошкам дома Горина, который стоял у бугра. Как я ни любил делать открытия, но при подобной находке страсть моя к любопытству сделала удивительно-кислую гримасу. Хорошо еще, что Оленька была ко мне только ласкова; а то я готов был с Панина бугра прыгнуть прямо в Захарьевскую улицу, в квартиру Сталина, и решить с ним дело огнем и мечом. Но и теперь я не останусь неотомщенным. Завтра же поймаю молодца на месте преступления и заставлю его не один раз провалиться сквозь бугор в преисподнюю. Ай да смиренники! Да они этак, пожалуй, поцелуются у нас под носом, а мы со старым чертом дядюшкой и не заметим этого. Одним словом, я тогда был так сердит, что еще немного -- и я бы скомкал весь Панин бугор и бросил его в голову Сталину. На другой день, в урочное время, я сидел уже в засаде, выжидая моего любезника. Не хочу говорить, сколько в ожидании его я пролил крови, душа комаров, которые, как бы проникнув в злые мои намерения, налетели на меня с целой округи. Но эта борьба спасла Сталина. Потому что, когда он явился на свое место, я был уже так утомлен, что не имел сил даже дать ему сзади толчка по направлению вниз горы. Наконец сообразив, что крутые меры редко удаются, я решился напасть на него другим образом. Незаметно подошел к нему сзади и положил руку к нему на плечо. Кажется, в руке моей не было ни капли электричества, но тут она сделала чудо. Сталин так вздрогнул, что я невольно сделал шаг назад. -- Ах, это вы, Николай Алексеич, -- сказал он, стараясь скрыть свое замешательство, а может быть, и досаду.-- Признаюсь, вы порядочно испугали меня. Эге, приятель, подумал я, коли одно простое рукоположение так тебя испугало, посмотрим, что с тобою будет, когда я стану колотить тебя прямо в сердце. -- Но скажите, пожалуйста, Александр Петрович, -- сказал я, принимая вид самого простодушного человека в свете, -- что за удовольствие находите вы сидеть каждый день на одном и том же месте. -- Так... прихоть, если хотите, ничего больше, -- отвечал он еще простодушнее. -- Что же вы видите отсюда особенного, -- продолжал я тем же тоном. -- Ведь не с закрытыми же глазами вы сидите. -- Что вижу? Взгляните сами, и вы верно не станете повторять вашего вопроса. -- Но положим, что я близорук, а очень желал бы знать, что там находится. -- Ну, я сказал бы вам: вот тут город, там река, а там заречье. -- Хм! Видно, у вас страсть к подобным ландшафтам. А если бы я был на вашем месте, я лучше бы смотрел вот на этот хорошенький домик, что прямо под нами. Сталин взглянул на меня с удивлением, смешанным, как мне казалось, с другим более тревожным чувством. -- Этот? С зелеными ставнями? -- спросил он, показывая совсем на другое строение. -- О, нет, а вон тот, что так весело глядит на нас двумя боковыми своими окнами. -- Что ж вы находите в нем особенного? -- спросил Сталин, смотря на меня с заметным беспокойством.-- Дом как дом, есть тысячи гораздо лучше. -- По форме так, -- продолжал я лукаво, -- а уж, верно, не по содержанию. -- Жаль, что содержание его мне неизвестно, -- отвечал Сталин, все не сводя с меня глаз. -- И я жалею об этом, потому что вы тогда имели бы предмет для созерцания гораздо интереснее, чем город, лес и заречье. -- Вы, верно, знакомы с жильцами этого дома? -- спросил Сталин после некоторого промежутка молчания. -- И очень. Если угодно, я отсюда познакомлю вас с ним, а коли хотите, так, пожалуй, и оттуда, -- отвечал я, показывая вниз. -- Благодарю вас. У меня и старых знакомств так много, что я едва успеваю поддержать их... А впрочем, не мешает знать --чей это дом? -- Дом этот, изволите видеть, одного почтенного старика Ивана Васильевича Горина, или лучше одной прехорошенькой девицы Ольги Николаевны Тиховой, которая приходится Горину ни более ни менее как родная племянница. Неужели вам никогда не случалось встречать ее? Кажется, вы любитель всего прекрасного. -- Может быть, и встречал, но, право, не помню,-- отвечал Сталин, жестоко муча свою шляпу. -- Ну, так я вам скажу, что девушка ни дать ни взять -- прелесть. Правда, мне не годилось бы слишком хвалить ее, -- продолжал я, повертывая в сердце у него воткнутое шило, -- потому что г-жа Тихова скоро должна будет переменить свою фамилию на Соловьеву; но в качестве жениха, кажется, похвалить немножко позволено. Можете себе представить, какое действие произвела моя ложь. Вся кровь кинулась ему в лицо, а потом отхлынула к сердцу. Бледный как полотно, Сталин посмотрел на меня сверкающими глазами, и так страшно, что я за него испугался. -- Так вы... жених... этой... девушки?--спросил он, едва выговаривая. Я решил ослабить впечатление. -- То есть кандидат в женихи, если вам угодно,-- отвечал я с улыбкою. -- Формального предложения еще не было. -- А скоро... можно будет... вас поздравить? -- снова спросил Сталин так же невнятно. -- И этого не могу вам сказать, -- отвечал я. -- Дело в том, что при всем моем старании я до сих пор не мог, еще снискать полного расположения. А без взаимности, согласитесь сами, что за женитьба. Легкий румянец заиграл на лице Сталина. -- Ваша правда, -- сказал он более ясным голосом. -- Брак без любви -- одно бремя. И тот варвар, по моему; мнению, кто, не получив взаимности, ведет девушку к алтарю. Последние слова сказаны были с особенной энергией. Сам ты варвар, подумал я. А любить без позволения дядюшки, хотя бы и старого черта, разве не варварство? -- Да, вы правы, -- отвечал я ему. -- Жениться без любви и искать в девице без согласия родных -- для меня две вещи равно неблагородные. Сталин снова смешался. Что, дядя, гриб съел, снова подумал я, в удовольствии от искусной парировки. Нет, голубчик, я ведь не кто другой. Со мной держи прямо, а не то разом на кочку наедешь. Надобно вам сказать, что в продолжении разговора я частенько поглядывал на известные окна. Какое-то предчувствие говорило мне, что они недаром смотрят на бугор, хотя и закрылись занавесками. Предчувствие не обмануло меня. К концу нашего разговора одна занавеска откинулась, и что-то вроде Оленьки показалось у окна. Этот призрак Оленьки поставил на окно горшки с цветами в каком-то рассчитанном порядке и скрылся. Я взглянул на Сталина. Он уже был в нескольких шагах от меня по дороге домой. Видел ли он эти горшки, я не знаю; знаю только, что он шел ахиллесовым шагом. Я пустился догонять его. -- Погодите, Александр Петрович, -- кричал я ему вслед. -- Ведь нам по пути. Вместо ответа Сталин обернулся и что-то вроде: черт возьми, прошипело в воздухе. Разумеется, что я не обратил внимания на подобные пустяки и стал толковать Сталину о какой-то, не помню, французской книге. И мне было просторно истощать свое красноречие, потому что кроме "да" и "нет" он не сказал ни слова во всю дорогу. Проводив его до квартиры, я пошел домой переодеться, чтобы идти к Горину -- пошпиковать скромную Оленьку. Меня удержали обедать. Старик имел похвальный обычай после обеда вздремнуть часика два, и я воспользовался этим случаем, чтобы узнать всю подноготную. Не стану описывать своего разговора с нею. Скажу только, что с самым милым замешательством она призналась мне во всем. Я расскажу вам, в чем было дело, дополняя признание Оленьки исповедью Сталина, которую я услышал после. Родители Оленьки были из России. Отец ее Николай Иванович Тихов сначала служил на своей родине, но потом переехал в Сибирь, чтобы воспользоваться чином 8-го класса, дававшим в то время право потомственного дворянства. Верно, Сибирь ему понравилась, что он и по окончании срока сибирской службы решился остаться в Т. Семейство его состояло из него, жены и Оленьки. С порядочным жалованием, при строгой экономии Тихов жил не только безбедно, но мог еще каждый год откладывать малую толику на приданое единственной своей дочери. Все шло как нельзя лучше. Даже был в виду и жених Оленьке -- один молодой человек, служивший у отца ее помощником столоначальника. Вы, верно, догадываетесь, что этот жених был ни кто другой, как Сталин. Он часто бывал у Тихова и по делам службы и по расположению к нему начальника. К этому вскоре присоединилось еще и влечение более нежного свойства. Тиховы не без удовольствия видели искательство молодого человека, который, несмотря на свои годы, пользовался самой завидною репутацией -- и как хороший чиновник и как скромный молодой человек. Но пока не подавали еще ему никакого ободрения, может быть, более потому, что Оленьке было еще только 15 лет. Между тем молодые люди делали удивительные успехи в одном приятном занятии, называемом любовью. Не проходило дня, что б Сталин где-нибудь не раскланялся с Оленькой, а Оленька не послала к нему обворожительной улыбки. Молоденькая кокеточка (за Оленькой, как за всякой хорошенькой девушкой, водился этот грешок) находила тысячу случаев затронуть сердце молодого человека. Сегодня удивительно любезная, с постоянной улыбкою, завтра с опущенными глазками, или с сердитой гримасой, или наконец с маленьким капризом, смотря по ходу дел и по погоде, -- она всеми манерами умела обворожить Сталина. Так что наконец бедняжке стало невмочь, и он решился приступить к делу на законном основании. Признавшись Оленьке в своем намерении ( чувства его были ей давно известны)--он просил у нее позволения искать ее руки. Нечего сомневаться, что Оленька не противоречила. Выбран был день, признанный обеими сторонами за самый счастливейший для подобных начинаний, именно день рождения Оленьки. Но человек предполагает, а Бог располагает. Дня за два до назначенного срока с матерью Оленьки, женщиной полнокровной, сделался удар. Сколько медики не истощали усилий вОригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com