Оренбургский платок - Страница 30

Изменить размер шрифта:

– А это кто? – встрепенулась Луша. – Или дружника в больнице подцапила? Дряхлец уже или ещё ничего так? Крепенькой? Чего молчишь? Не бойся, не отобью... Новый какой просто знакомец? А?

– Да нет. Старый.

– А что ж я не знаю?

– Да он совсем старый. Про него даже в одной книжке писано.

– А-а, – опала интересом Луша. – Книжки от меня на все засовы закрыты. Всю свою жизнёнку до последней уже нитки изжевала, а до грамоты так и не доехала. Тёмной родилась, тёмно жила, тёмной и отмирать... Ну... А всё равно, чем этот твой Плю... знатён?

– Жаднуша был... До чего жадовался? Мука у него в камень превратилась!

– Дуроумный чудород, – плеснула Луша приговор и вяло махнула рукой. – Нашла об чём тереть слова.

– Ну, Луша, поговорила с тобой – мёду напилась. Отмякла душенька моя... Днями нагрянут и мои внуки, будет с кем твоим поскакать... Да и сама, затворница, заходи чайку лизнуть. Знаешь, как двери мои открываются.

– А не то позабыла! Вечерком, ближе туда к огням, загляну...

31

Сердце не лукошко,

не прошибёшь окошко.

От Лукерьи, с кем вожу я короткую дружбу с коих-то пор, не с детских ли ногтей, правлюсь я к себе к домку.

Иду себе да иду и замечаю, что пошла я не прямушкой, не ближней дорогой, а взяла кружью, подалей как. Стосковалась бабка по своему по Жёлтому в больнице. Потянуло свидеться с ним, исходить своими ноженьками если не всё, так больший клок, хоть одним глазком глянуть, ну как тут оно без меня...

Путешествие по селу, где увидала свет и в пепел изжила свои богатые, долгие годы, странствие по селу, разлука с которым к тому ж долгохонько таки томила, изводила тебя, дело для души и тяжкое и светозарное.

Тяжкое оттого, что сознаёшь, что этого путешествия могло уже и не быть, а в лучшем случае сидела б ты без сил под окном и всего-то тебе свету толечко и было, что в окне, всё б и было твое царствие, что видать поблизь окна, а всё то, что за поворотом улицы, – навсегда от тебя отсечено, потому как туда ты уже ни под каким видом не уловчишься дойти, раз ноги не держат, и всё то, что деется там, теперь деется помимо твоей воли, там ты больше ни хозяин, ни гость, ни даже просто прохожий; тяжкое ещё и оттого, что всемучительно ясно вдруг чувствуешь, что круг замкнулся, колесо твоей жизни сделало положенный тебе полный оборот, и теперь ты с опаской щупаешь палкой стёжку, тащишься уже по колее детства...

Природа уравняла в цене и старого и малого.

Припоминаю, доверху радости было, как выскочишь тогда, в детстве, таком далёком за годами и каком-то призрачном, вроде его вовсе и не бывало, мигом, как чёрт из-под кочки, вылетишь на угол улицы, куда прежде не занашивали ноги – всё внове, всё восторг, всё загадка, всё вопрос, толпа вопросов...

Та же светозарная радость одолевает меня и сейчас, когда каждое коленце сонной, кроткой древней и чем-то всегда обновлённой улоньки сводит меня с давностными друзьями: людьми, домами, деревьями, колодцами, с цветущей под окнами сиренью, цветущей богато, так что крепкий её дух кружит голову.

С нашим удовольствием вышагиваю я тихо по Жёлтому.

Так оно, верно, называется оттого, что стоит на возвышенке в виде опрокинутой тарелки, и куда ты ни пусти шаг, скоро очутишься у глинистого жёлтого обрыва, что омывается то ли речкой Сакмарой, то ли речонкой Чертанкой.

Вышагиваю я по Жёлтому, в торжестве и в удивленье забега?ю глазами и туда, и туда, и туда; и всюду, решительно всюду – там, там и там – натыкаюсь на пуховниц со спицами...

За зиму зимнюю люд изголодался по солнечному теплу.

Теперь, в воскресный майский полдень, в самый распал тепла, не усидеть дома и одной живой душе.

Завалинки, порожки, крылечки будто кто густо усыпал бабьём. Тут тебе и маленькие, тут тебе и давненькие. Красна солнышка всем вдосталь.

Посиживают да вяжут, тихонько роняют слова иль вовсе молчат.

Это уже где какой клубочек свился.

А не всяка спешит в артель-братию.

Оно в отраду побыть и одной за спицами, поразмышлять о бытье-житье...

Я вижу, за тальниковым плетнём на верёвке сохнут картинно широкие с колокольчиками брюки.

Конопатая молодица в выгорелом ситцевом платьишке, не скажу как в коротком – в таком только от долгов и убегать – с недлинными волосами, что собрала на затылке под чёрной резинкой в дульку, прямо на ступеньках оседлала перевёрнутый тазик. Вяжет.

Девчонишка мне знакомая. На возрасте уже. С техникума на выходной объявилась... Я знаю всех жёлтинских подлетков, хоть бабы, как из мешка, в каждом дворе понасыпали ребятни.

Не она ль хозяйка тех городских доспехов, что на верёвке?

Пожалуй, она...

Попав моде в струну, может, ещё вчера в компании таких же, как и сама, положила на себя с кило косметики, подметала оренбургские тротуары расклешёнными с самого бедра штанчатами со шнурками по бокам, с вышитыми шёлком розами, с колокольчиками.

То был театр. Улица для неё что тебе сцена, а прохожие – негаданые зрители.

Оно и не хочешь, да поймёшь. Ну кто на восемнадцатой весне не дал бы дорого, абы быть разнепременно у всех на виду? Абы всякого, кто и невзначай уронил на тебя глаз, приневолить ахнуть?

А разом с тем всё то было и враньё, враньё самой себе, враньё улице.

Вот вырвалась на выходной к домашним, уединенница без уличного маскарада проста, велика в своей искренности наедине со спицами, она такая, какая и на самом деле. Спицам не соврёшь, спицам неправдушку не дашь.

Она была не выше веника, когда научили её любить, почитать спицы. Доброе зерно легло в душу, окрепло, проросло, и какие бы теперь неоткладные заботы ни отлучали её от спиц, она в непременности будет возвращаться к ним с повинной, как с болью в душе возвертаешься к себе на Родину, в глухую деревеньку, давным-давно забытую Богом, но которую тебе ввек не забыть; до крайней минуты спицы будут в её руках в часы печали, грусти, отдохновения, как это сроду водится у всех у жёлтинских баб.

Лицо у девушки сосредоточенное, вдохновенное; чудится, вот сам праздник, сама радость в лице том сейчас.

Незамеченная, я вижу: её губы трогает улыбка, девчонушка хорошо так улыбается платку, что вяжет, может, себе к свадьбе, иль подружке к свадьбе, иль матери в подарок к рождению, иль ещё кому...

Я долго шла по Жёлтому.

Мужиков у завалинок не видать. Они больше на огородах. Да и там, тоже сюда клади, донимал их наш свербёж вязанья.

За плетнём вот сажают картошку.

Дед копает лунки. Внучка рассеянно кидает в те лунки резаную картошку.

Дед бурчит. Подскалыживает:

– Спину не переломишь. Нагнись да положь как следуй. Глазка?ми вверх! А то картошка будет мучиться. Ой... Негораздо, разлапушка, пляшешь. Лень тебя, горюха, в недостаток втопчет...

– Тоже мне пророк-паникёр! – толечко не со слезами окусывается девчушка и с коленок переворачивает в лунках куски картошин как надо.

Не поднялась ещё, внечай повернула в сторону голову – зависть леденеет в её взоре.

Я посмотрела туда, куда смотрела она, увидала: по тот бок улицы, на низкой пряслине, сидели рядышком, будто ласточки, её ровесницы из класса так седьмого, а может, на класс и постарше, сидели и вязали, только спицы взблёскивали на солнце.

Тут заполошно подскочили на велосипедах двое мальцов, видать, их единоклассники и начни любомилостиво уговаривать прокатиться.

Товарки отказывались, но отказывались так, чтоб не отказаться вовсе, наотрез; подружки ласково отнекивались, чисто улыбались, и сам Бог не поймёт, чему улыбались они, то ли тому – вот припожаловали разодетые раздушатушки и сухими от волнения губами клянчат обратить на них внимание, а им, девчушкам, хоть бы что, вроде того и потешно даже всё это; то ли тому, и это ближе к вероятию, что вот рождается под пальцами с в о я новая платочная песня, эта песня звенит звоночками в их молодых сердцах, но ни одна душа на целом свете не слышит, не догадывается вовсе о той солнечной песне солнечных спиц; не слышат ту песню даже эти отвергнутые и не отвергнутые ухажёрики, которые постояли-постояли и не на самые ль глаза насаживают кепки с прилаженными к ним пучками сирени, так ни с чем и убираются; не уезжают, вовсе нет, а понуро отчего-то уходят, не смеют поднять взгляда и сердито поталкивают велосипеды...

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com