Оренбургский платок - Страница 18
А и всправде скрутилось такое…
Знамо, сапожник без сапог, платошница без платка.
После каждого платка остаётся всегда в клубке немного пряжи. Что с нею делать? Выбрасывать? Глупо. Из этих разноцветных остаточков и свяжешь себе горькую пегашку. Свяжешь и носишь сама.
Это уже под самый под венец войны.
Снег слился со взлобков.
А холода ещё крепостно так подпекали.
Сработала я себе тёплую серую пуховку. Повязала в первый раз. Да не возрадовалась обнове. Совестно стало что-то перед самой собою.
– Что ж ты это, девонька, – корю себя в зеркале, – прикоролевилась, словно семнадцатка? В доме ж у тебя харчу – мышам нечем разговеться!
Плохо ох было тогда с продуктами. На троих давали мне на месяц всё про всё девять кил муки. Хлебушка каждому доставалось лишь в зубах поковырять[161].
Шатнулась я в скажень[162] в Оренбург. На толкун[163].
Повезла обнову на продажь.
А снять с головы не отважилась. Потащишь в узелке, так какой чертяка ещё и выхватит у деревенской раззявы. Прощай тогда пуховка! А с головы сорвать не всяк крадун допетрит да и не посмеет. А потом, думаю, пускай напоследке пошикует моя головушка в тепле. Это не во вред ей.
Только я на́ рынке – а на рынке у нас завсегда платков, что грязи, полно, – только я платок с себя это кинула через руку, осталась в бумажной косыночке, ан вот тебе подлетает какая-то вёрткая такая старая жига, матёрая, видать по всему, спекуляшка, и хвать рудыми от курева пальцами лишь за пух мой платок на косицах[164], – а громадина, ну прям тебе с полнеба! – и в задумчивости зацокала языком.
Тягуче сипит в нос:
– Уроде омманом не пахнет…
Перевернула платок, снова цоп за один пух.
– Уроде ноне в обед не будет ему сто лет…
Ухватила в другом месте.
– Уроде не от первого козла…
Испытанка какая!
Мёртво прикипели обе глазами к платку: держится всё про всё на нескольких пушинках.
Какое-то недоброе у старухи лицо. Вижу, ждёт, что плат вот-вот сорвётся. Тогда она может и тычка мне в лицо дать за такую халтуркину поделушку. Отменными слывут платки, что не падают, когда их держишь только за пух. Значит, весь платок из чистого, вышней качественности, пуха, а не бог весть из чего.
Платок держится молодцом.
Падать тёплым облаком к ногам и не думает.
Старуха притомилась держать на весу.
Заблажила ковыряться иглой. Ясно отделяет пуховую нить от хлопчатки.
Ну титька тараканья!
Всплеснула я руками:
– Бабанюшка-колупаюшка! Да за кого ты меня принимаешь?.. Божечко видит и ты тоже, делано не на ковыль-костыль… Моченьки моей нетушки… Не дурю… Козы свои, жиром подплыли. Себе вязала… Из персюка![165] Да прищучило…
На слова на мои она ноль сочувствия.
Упрямисто молчит. Знай ковыряется себе.
«И когда эта испытка кончится? А чтобушки тебе, клещебойка, на посмех ежа против шерсти родить!» – сулю ей про себя. А сама дёрг, дёрг это из воньких табачных клешней платок – ещё не охолонул от моего тепла.
– Ковырялка! Он тебе не нужон, родимец тя хлыстни! Отковыливай… Отдавай-сдавай сюда!.. Закрываем эту хану-ману…[166] А штуковина, скажу, знатная. Хотешки на рентгений проверяй. Ей-бо!
– Не божись, в долг поверю, – уже домашне, в ласке пролыбнулась старушка. – Знаю, раздумье на грех наводит. Но ты потерпи, милостивица. Божечко терпел и нам, сказывают, велел… Я полмешка купилок отвалю. А на кой мне ляд за такой капиталище чулок на голову?
Ишь, дошлая что! Всё-то она знает…
В ту военную пору хлопчатобумажные нитки для вязки днём с огнём в магазинах где не добудешь. Мы распускали обычные чулки. Нитку красили. Вязали. Греха тут никакоечкого. За такое никто не налепит шишку на горб.
А вот ежли покупщик от чулочной нитки иль, как её называют, шлёнки, не отделит пуховую – тогда лихо: пуха в платке самая крайняя малость, вплели скорей на показ неопытному глазу. Эта малость пуха по-быстрому снашивается. Остаётся одна шлёнка, по хваткому слову, чулок на голове…
Наконец-то мы утолковались.
Старуха, довольная, вчетверо переломила окаянный платок, положила на грудь, стала враз толстая. Ну лось лосём. Крадливо погладила, перекрестила платок. Застегнула пальто на последние верхние пуговки и тяжело взяла шаг к выходу с базара.
Не было ни гроша. Да вдруг эка оказия нагрянула!
Навалились полных три тыщи!
Это ж укупишь пуд муки!
Калиты[167] у меня нету. Денюшки я посадила под булавку в потайной карман. Перекрестила. Сидите мне тихо!
А непокой всё одно шатает душеньку. Булавка – нашла защитность! Да карманной слободы тяглец[168] мне её одну и спокинет! Уж лучше в руках держать.
В мешок, поверх тапок, определила я в марле свою выручку.
Прижала к груди обеими руками.
Тумкаю, что ж мне брать сперва.
А на толчке, на этом «рынке по продаже вещей с рук», народищу – сельдям в бочке раздольней.
Сердечушко у меня подёргивает.
Я это рвусь, где посвободней.
Кой-как выдралась из толкухи на простор.
Глядь – жульманы низ мешка аккуратненько так счесали, уволокли вместе с одной тапкой. Зато вторая тапка да деньжанятушки впридачу – деньжанятки-то повыше! – всё моё всё при мне!
Обдурачила я, кривоныра[169], жульманов! Провела!
Рублята-лягушата скорёхонько упрыгали от меня кто куда.
Взяла того, сего…
Нахватала на живую руку муки, отрубей, соевой макухи да и попёрла под завязку два пуда к вокзалу.
Кассирка кинула мне билет до Саракташа.
Сказала, Жёлтое поезд прошьёт без останову.
Уже в вагоне справилась у проводницы – останавливается!
Я было бежаком назад, к кассе, докупить билет – поезд стронулся.
Ну, ладно. Еду.
В Саракташе я не слезла. С провиантом не топтать же шпалы. Двадцать пять вёрст!
Другой поезд подбежит только завтра. А дома детвора – одна, голодная.
Сижу подмалкиваю.
До Жёлтого было уже вёрст так с восемь.
Подходит проводница. Белокурва-дробь. Метр с кепкой на коньках. Носастая, мелкорослая коровя. Ну бока лопаются!
– Ваш билет? – и протянула шмаходявка[170] руку, будто я подаю ей что.
Руку-то она протянуть протянула. А сама там важнющая что. Дышать прям нечем! Глядит не на меня. Уцелилась мимо посверх меня. В окно.
Меня это зацепило.
Да нечего киселя молить!
Я тоже метнулась пялиться в окно. Внимательно. Солидно. Будто твоя индюшка.
Провожанка пыхнула:
– Би-лет!
– Ещё ж в Оренбурге я вам говорела, что кассирка…
– На баснях ревизор дырки не бьёт! Би-лет!
Провожательница смертно добивалась билета.
«А-а, будь что будет… Раз и слушать не хочешь…»
От шутоломной радостины, что вертаюсь к своим к горюшатам не порожняком, скачнуло меня чуток поманежить проводничку.
Неторопливо достала из марли в тапке билет, какой у меня был. Подаю.
– Этот вас устроит?
Голос у меня подсмеивается.
Зыркнула провожатка вполглаза – шваркнула мне в подол.
– Ты что дуроломом суёшь?
– Что есть.
– Негодён!
– На свой нос[171], другого у меня нету.
– Но этот негодён! Понимаешь?!
В удивленье вскинула я бровь.
Посередке игру не бросай!
– Ехала сколь… Был гожий… Теперь ах вдруг негожий… Вот так штука. Где-ка ж он подпортился?
– В Са-рак-та-ше!
– Тут и езды на копеюшки на какие…
– А хотьша и на грош! Я по службе спрос веду! Я должностю исполняю!
Проводница распалялась, вскрикивала всё грозней, всё авральней. Прочно входила во вкус.
Бросила я вязать игру.
Без прежнего смешка в голосе потишком утихомириваю:
– Будет шуметь-то… Ну чего вскудахталась?.. Ну… Первый раз в жизни таковское приключилось… Не убивайся ты уж в шишки. Не облапошу железную твою дороженьку. В Жёлтом, покудушки поездок свои пятнадцать минут выстоит, хватну я в кассе билетко на твой же поезд до Кувандыка. Вдвое надальше, чем от Жёлтого до Саракташа. Суну тебе билетину, а сама пойду гладить стёжку к домку к своему.