Оренбургский платок - Страница 17
Уже при солнце (полоска его отогревалась ещё живым вечорошним теплом на оконном боку расписанной цветами печки) заявился с грязными ногами рыцарь ночи со свидания. Постоял на тряпке у порога – вытер! – выгорбился в беге. Толкнулся в протянутую руку мою. Трётся. Как же, соскучился за ночку…
Коты – ну хитрая что да ласковая публика.
И умнющая же!
Потёрся с минуту какую, поворковал, будто попросил прощения за шалые ночные вольности во дворе с блондинистой вавилонской блудницей Сонечкой (они «дружили домами»). И снова на улицу. К бедовой к соседушке своей Сонюшке Вовк.
Только его и видали.
В марте и котов забота сушит…
Едва пропал с виду Пушок мой, ан слышу слабый хлипкий стон снега под ногами и стук в дверь.
– Сыновец! Сашоня! – отрываю парубка от уроков; на высоких тонах учил взубрятку какой-то стишок. – Сынок! Глянь-ка ну, кому это мы край спонадобились там.
Саша живой ногой обернулся в момент.
– Ма, – шепчет, – Два Удара – Восемь Дыр! Не отворять? А?
– Раз нагрянул этот погостёна[147], пускай.
А сама думаю: «Какое движение… Один жених на двор. Другой со двора. Везетень весь день! Весна что значит…»
Комната враз стала тесной, зябкой, как только усунулся горой этот старый бабский угодник.
Не успел ноги за порог занести, уже лыбится. С такого с дурахи много масла не выбьешь.
Молчаком пихнул кепку под мышку, одавил ладонью остатние сивые уже кудерюшки над ушами-лопушками. Прикачнулся к дверному косяку.
Стоит себе полыхает бестолковой радостью на все боки.
– Здравствуй, хозяюшка! – горлопанит. – Не мало ли Вас? В тоске не ждали ль нас? Весела ли Ваша хата? Не простужается ли Ваша госпожа печка? Не кашляют ли Ваши вельможные панночки мышки-норушки? Здоровы ли Ваши кокурки и пироги?
И потише, с поклоном:
– Низкий поклон Вашей большой пригожести…
Проговорил Рассыхаев это вроде как не без смущения.
Потупился.
Приветом своим распотешил меня этот слонушка.
Но виду я никакого не подаю.
Знай, баба, свои спицы да смалчивай.
Лежу не улыбнусь в ответ. Приподзакрыла чуток глаза. Выжидаю. Хочу поймать, а куда это гужеед гнёт?
А может, кумекаю, кокурошник[148] выронил из памяти, за каким кляпом залетал сюда давеча? Ему что, брякнул – слово улетело. Взабылось…
Ан нет! Слышу, как он тихо-натихо пеняет себе:
– Не торопись… Человек ты простой, у двери постой… По барину говядина… Стой и жди! Понял, разнесчастный двукочий верблюд?[149]
Наверное, подумал он, что по ветхости я не могу прослышать его. Но я уловила всёшенько до печального вздоха. Однако удержала себя в прежней линии. Подмалкиваю.
Ждёт-пождёт он – я всё промалкиваю, и он – ну тишкину мать! – опятушки за своё романсьё. Руки в боки. Вытянул в изгибе шею.
Навадился Рассыхаев петь!
– Милушка, побойся Бога!
Полюби меня навек.
Полюби меня навек,
Я хороший человек!
Я всё отмалчиваюсь.
Бросил он гудеть. В грусти сронил руки с боков.
– Какая Вы молчажливая…[150] Впряме икона… Я помню, как Вы даве обкормили меня безбокой дыней[151]. И всё одно я снова тут… Прости, свет душа… Повиниться пришёл… И… Невжель за зиму не извелись? Удобствия какие? Дрова руби. Печку топи. Воду таскай… Да я б Вам, Анна Вы жизточка моя Фёдоровна, за громовую радость всё то делал бы сам. Не бойтесь, толстой моей шее вовек избою не будет. А потом… Всё какой-никакойский ребятишкам родителец. Ну на что нам в прятки играть? Ну что бы нам да не дышать в одну сторону? Ну что бы нам да не подпароваться? Может, в соглас войдёте, цветочек мой лазоревый?[152] А?
Покачала я головой. Вздохнула…
Хотела было ответить. Да рта не успела открыть, как лицо у него взялось румянцем. Посыпал словами, что горохом твоим:
– Ежли отказывать, так Вы уж, подайте Божью милость, почём зря не спешите. Не имеете на то полного правия! Не смотрите, что я престрашучий… страшон, как три войны и все мировые… Знаю, не по товару я купец. Всё одно поначалу проколупали б, кто я, какой я…
«Яснее ясного, – смеюсь в душе, – первый парень. Первый парень на деревне, да в деревне один дом. Только не везёт. На товар лежалый наскочил купец неженатый. Пара не пара, марьяж дорогой… Эха, кокурки, кокурки плывут по Сухушке…»[153].
– Скатайте, – далей накручивает своё, – в Саракташ. Я не чужедалец какой. Знаете ж, из Саракташа. Не стебанутый какой там… Доподробно поспрошайте соседев. А там и кладите отказ… Голубок птица. Петух тоже птица. А любовя какая у них? Сами, прошу за петуха извинения, в курсе дела. Про себя только скажу, не кочетиного я семени. Не робейте за меня идти. Оно, как советуют старики, главно дело не робь: греха на́ волос не будет… Морщитесь… Не нравлюсь, надо быть… Ну… Чего его некаться? Наврозушки нам нельзя. У нас же одна линия! На обоих беды верхом круто катались!.. Мы ж… Хоть круть-верть, хоть верть-круть, а однокручинники, однополозники. Ну?.. Красоту на сберкнижку не положишь. А привыкнуть к человеку ещё даже как возможно! Сойтись для началки б токо… Счалиться б… А там, ластушка, заживём однем углом. Смилýемся!
Ну озадачил, будто поленом в лоб. Вот блин ты сухой-немазаный!
Вздохнула я ещё шумней, надёрнула на себя вид безразличный и вместе с тем потоскливый, скорбный да и докладаю:
– А-а!.. Отголубила я своё, раздобруша… Не надышу много… Не жиличка я на этом свете уже.
– А что так?
– А туберкулёзница я.
– Ну и что ж, что туберкулёзница! – обломно обрадовался он и засиял именинником. – Я сам туберкулёзник!
– Вот те номер! На что ж нам тогда, соколок, два таких хороша́ свивать в одно? Гнилое гнёздушко погибелью венчано.
– Наоборот! – громыхает на басах. – Лучше вдвоём!.. Вместях! Лучше вместе два таких хороша против двух плоха поврозь! Подврозь нам нипочём не годится! И потом… Я-то, едри-копалки, туберкулёзник, ей-пра, бывший. Меня выходили. По такой лавочке завелась у меня прорва знакомцев из врачунов. Хошь, сей же час повезу по ним. Брешут, вызволят и тебя! Да я до Москвы добегу! На ладонках вот на этих снесу в саму свет Москву, чистая ты тропиночка моя утренняя! Дохилеем союзом каждый до ста и не охнем!
– Поздно, голубочек… Уже, – пускаю во все повода, накручиваю, – третья стадия. Лечению не принадлежу…
Дала я веру напридуманному горю своему, затужила-пригорюнилась да как навсправде зареву белугой. Жалко себя стало.
Сашоня мой тоже ударился в слёзы. Хлынули в три ручья.
Подбежал, жмётся мокрой щёчкой к руке к моей.
– Ма! А я не пойду с тобой взамуж… Ну, айдайки не пойдём! А?
Я и не сбиралась.
Верной была женой и по смерти буду верной вдовой.
21
Смелость силе воевода.
Ну и стопроцентная кулёма! Не верная вдова, а непроходимая баба-дура! – выпевала мне по-свойски Лушка моя Радушина.
– Я, Луша, клятву не умею рушить…
– А! Клятва-молятва!.. Ну что за кислое чертевьё[154] ты вешаешь мне на уши?.. Подумаешь, клятву она дала! Да это просто слова… Сказки Венского леса! А всё счастье, христарай-сурай[155], не в клятве. Прямо ну злость печёт, язви тебя в пуповину! Ведь только ну саксаульная глупыня не меняет линию. Главно в жизни, это как карты ляжут. Карты к тебе с добром. А ты к картам – своим багажником. Ну не бабахнутая? А чего кобызиться?[156] А чего так колдыбаться?[157] Иля ты на голову контуженная? С твоей жа с собачкиной верности масло не падёт на хлеб. Мёду, что тоже, будь покойна, не опиться. А пришатни к себе какого надёжного привальня…[158] А выпорхни замуж вповтор, так за мужниной за спинищей всякая бедушка обтекала бы тебя, как ласковая, покорливая водичка камень. Жила б себе кум королю. А ты, рухляйка[159], всю войнищу пробегала в пятнашках-пегашках![160] И не таскала б, горюша, на базар последний, с головы, платок…