Оренбургский платок - Страница 10
Пыхнул распыльчивый Михаил порохом. Толкнул от себя протянутую юбку в отцовых размолоченных нуждой руках тонких и бросился к двери.
– Стой, топтыга! – гаркнул батя. – Иля ты перехлебнул?
Михаил пристыл у самой у двери.
Стоит. Не поворачивается.
– Вернись, – уже мягче, уступчивей подговаривается отец. – Как я погляжу, сильно ты уж горяч. Не горячись, а то кровя испортишь… Вернись и забудь, чё ты издеся слыхал. Я думал так всю времю, видючи, как ты вился окол Нюроньки, лез к ней с помочью во всяких бабских делах-заботах. Экий курий шалаш…[95]. Пораскинул я сичас своим бедным умком и подскрёбся к мысли, что без тебя, Михайло… Без тебя, безо твоей помочи рази Нюронька поспела б к ярманке с тремя кисейками? Не связала бы, не поспела бы, молонья меня сожги! Ты ей подмог. Она подмогла всем нам. Без мала шесть червонцев поднесла! Да с Нюронькой и обзолотеть недолго!.. Отрада душе видеть, каковская промежду вами уважительность живёт.
– А что ж только наполаскивали? – мягкость легла в Михаилов голос.
– Не с больша ума, – повинился свёкор. – Пришёлся ты нонь под замах[96]. Я и наворочай гору непотребства, как тот дурак в притруску… Не дай Бог с дураком ни найти, ни потерять… Выбрехался… Аж самому тошно…
– Больно вы подтрýнчивой, тятенька… – высмелел в улыбке Михаил.
– Таким орденком не похваляться… Не дёржи, перво– нюшка, сердца… Подай-та Бог, чтоба и даль так бежало промеж вами. Ежли я допрежде то попрекал, корил, тепере наказываю: подмогай Нюроньке во всём во всякую вольную минутоньку. Нехай наша кормилица поболе вяжет!.. А юбку… Юбке всё едино, чьи бока обнимать. Чьи коленки греть… Юбку, Михайло, с твоей согласности я подарю нашей Нюроньке.
13
Наличные денежки – колдунчики.
Раз оказалась я невесткой в цене, прибыльной, относился ко мне свёкрушка приветно.
К дому я пришлась.
Свекровь пуще матери берегла меня. Всего с ничего ела я спротни них. Бывалычь, кухарит когда, так зовёт:
– Нюронька! Роднушка! А поть-ко, поть-ко сюда… Я тут задля тебя выловила мяску. На, любунюшка, поешь. А то ишшо поплошашь. Родимой-та мамушки-та нетути. Наедаться-та не за кем… Люди скажут, свекровка не потчует молоду-та… Нюронька, а курочка-та большь клюёт-та. Ну што ты, дочушка, така струночка? Отощала… Одни кошы-мошы…[97]
– Были б кости…
– Ну одни ходячи мощи… Щека щёку кусает… Дёржи! Не удумай петь, што не хочется. Какая живая душа калачика не просит? Чтоба в тело войти, да ешь ты привсегда до отпышки взаподрядку всё, пока в памяти! Главно, знай себе ешь, ешь, ешь. Дажеть на обед не перерывайся. Отдохни малече и снова ешь до отходу. Тольке тогда, хорошелька, и подправишься видом. Окузовеешь, как барынька. На то вот тебе, скоропослушное дитятко, моё благословеньице…
Чего уж греха таить, в доме обо мне заботились.
Поважали.
14
Не дорого начало, а похвален конец.
Вскорости после свадьбы подвели Михаила под воинский всеобуч.
Отлучался всего на полтора каких месяца.
Строго-настрого наказал дедьке Анике в заботе глядеть за мной.
У дедьки только и хлопот. Проснётся затемно, выберет мне в запас гулячую, свободную, ложку понарядней и за раньше, покуда у стола ещё никого нету, кличет:
– Нюронька! А поть-ко, поть-ко завтрикать-та. Потько… А то Минька-та как нагрянет и ну с меня грозный спрос спрашивать: «А что ж ты тута за Нюронькой-та не ухаживал-та? А что ж ты не кормил-та нашу Нюронькута?»
Сплошь обсыпят, обсядут стол двенадцать душ. Только ложки гремят-сверкают молоньями. А я – не смею…
Вот убрали все борщ.
Мясо в общей чашке накрошено.
Дедька Аника стукнет ложкой по той чашке. Скомандует:
– А ну таскай, кому что попадётся!
К середине стола, к чашке с мясом, со всех боков потя– нулись руки.
Исподлобья вижу: ложки сомкнулись над чашкой. Чашки совсем не видать уже. Над ней словно цветок из расписных ложек.
Я взглядываю на эту живую чудную картинку, улыбаюсь про себя и… боюсь ложку поднять. Думаю, да как это я потащу то мясо, коль меж других не продёрну ложку свою к чашке? Даже сейчас руки трясутся, когда вспомню, как это мясо таскать.
Дедька Аника смотрит, смотрит да и свалит мне сам кусоню мяса в ложку.
Я ещё больше не смею. Подумают, во прынцесса, во ца– ревна-лебедь! Всё выжидает, пока ей положат. Сама, видите, не может…
Наявился Михаил. У дедьки радости ворох:
– Сдаю твою жону в полности-невредимости… Сам пот– чевал-та Нюроньку! Во-отушко!..
На другой день израна – солнце уже отлилось от земли локтя так на два – засобирались наши в храпы[98] за боровиками (боровик – всем грибам генерал!) да за груздями.
Умывался Михаил. Я сливала ему.
И надумала попроситься поехать с ними. Отказ не обух, шишек на лбу не будет!
– Возьмите и меня, – шепнула я. – Хоть на леса на ваши погляжу.
Михаил отцу:
– Тя-ать! Можа, в нашу компанию впишем и Нюрушку? Уж больно жалобисто просится.
Свёкор весь так и спёкся. Перестал обуваться. Примёр на том моменте, когда услышал мою просьбу: на весу держит за сапожные ушки выставленную ногу.
С минуту никак не мог слова вымолвить.
– Нюронька! – извинительный голос у свёкра так и вьётся птахой. – Милушка! Сирень ты моя духовитая! Да рази я тебе враг? Супостатий какой? Где речь про тебя, я завсегдашно твою руку тяну. Повсегда с тобоюшкой всесогласный… Я со всей дорогой душой!.. Токо… А ну заблудишься? А ну заведё тебя дед лешак куда в глухоманку к босому к старику?..
– К кому? К кому? – удивилась я.
– Босыми стариками у нас навеличивают медведушек, – пояснил Михаил.
– Медведушки у нас не с кошку. С избу! – стращал свёкор. – Идёшь лесом, а кустарики с корня повыдернуты. Косматый сергацкий барин грелся. Во-она как! Это мы с Минькой попадись ему, так он отвернётся, обхватит свою башню лапищами да в тоске в звериной и плюнет. Таких мешков с говном скоко перевидал он на своём веку! А вот совстреться ты, небоглазка, с им, лесной архимандрит извнезапу и задумается кре-епенько. А плотно подумает-подумает медведка-думец и не упустит живую. Ну на кой нам такой уварок?! В жизни, Нюронька, всего хватишь… Кру-уто тут нам поддувало. Беды кульём валились… Поскупу жили-были… И голоду ухватили, и холоду… Нуждица крутила нами, как худым мешком. Мы никовда не шумели капиталами. Это уже при тебе единый разушко шумнули… С ярманки… Можь, при тебе побегим?.. Разбежимсе жить в гору?.. А?.. А ты… Не-е-е! Нюрочка, сладкая дочушка огнезарная, не входи во гнев. Не возьмём ломать грибы… Да без тебя, да без твоих кисеек всему нашему дому карамбец. С рукой по миру лети!.. Уж ты лучша сиди вяжи. Оно всем нам будет и спокойней, и подходней[99].
Ну что тут скажешь?
Подкорилась я. Бросила проситься.
На прощанье свёкрушка благодарно обогрел меня тёплым, детским взглядом, и подались наши мужики в лес.
А я со спицами села к окошку поджидать их.
Стаял уже день.
Солнце пало за толпу унылых толстых облаков – на ночь согнал ветер домой, к низу неба, – а наших всё нет.
Разве можно тако дибеть?[100] Не накрыла ль беда там какая?
Нету моей моченьки сидеть выжидать.
Спицы валятся из рук.
«Пойду… Пойду встрену…»
Откинула вязанье и только за калитку – про них речь, а они навстречь!
Весёлые. Видать, с прибытком.
Ну да. С прибытком.
Полный возок уже закрытых кадушек!
Грибы сразу же там, в лесной речонке, мыли. Солили. Пять насолили кадушек.