Опанасовы бриллианты - Страница 36
Случаев, когда Гусеницын штрафовал за мелочи, было много. О них уже перестали говорить. Не успокаивался лишь один Захаров, несмотря на то, что лейтенант мстил за критику. А мстил он мелко, эгоистично и без стеснения: он всегда старался уколоть сержанта за его доброту и внимание к людскому горю. «Добряк», «плакальщик», «опекун» — часто слышал Захаров от Гусеницына, но делал вид, что эти клички его нисколько не трогают.
Затаенную неприязнь между сержантом и лейтенантом видели и понимали все, кроме полковника Колунова. Слушая выступления Захарова на собраниях, Колунов потирал свою лысую голову и улыбался. «Так его, так его!.. Кто скажет, что у нас нет критики и самокритики? — можно было прочесть на лице начальника. — Ишь, как чистит!».
Выступая последним, начальник всегда ставил в пример лейтенанта Гусеницына.
За последний год стычки между Захаровым и Гусеницыным участились. Полковник Колунов это видел и, добродушно хихикая, от чего его толстые розовые щеки тряслись, приговаривал:
— Вот петухи! Ну и петухи: один — службист, другой — гуманист. Хоть бы ты их помирил, Иван Никанорович, — обращался он к Григорьеву. — Ведь ребята-то оба хорошие, черт подери, а вот не поладят…
Григорьев в ответ кивал головой и замечал, что примирить их нельзя, да и вряд ли нужно.
После стычек на собраниях полковник по очереди вызывал к себе Гусеницына и Захарова.
Лейтенанту он добрых полчаса «читал» мораль о том, что к людям нужно относиться чутко, внимательно, что, прежде чем человека задержать или оштрафовать, следует хорошенько разобраться. Вытянувшись, Гусеницын отвечал неизменным «Слушаюсь», или «Учту в дальнейшем», «Больше не повторится»… На прощанье, однако, Колунов всегда кончал строгим напутствием, что высшим и единственным критерием правопорядка являются советские законы, постановления и инструкции.
Разговаривая с Захаровым, Колунов расхваливал сержанта за то, что тот внимателен и чуток к людям, но здесь же упрекал за «мягкотелость». «Жалости в нашем деле не должно быть, мы должны воспитывать, а не жалеть. А если нужно — жестоко наказывать! Карательная политика нашего государства по отношению к правонарушителям имеет и другую сторону — воспитательную. Воспитание через наказание!».
С тоской и молча выслушивал сержант эти заученные слова.
Был случай, когда сержант подал на Гусеницына рапорт, но кончилось все тем, что полковник вызвал к себе обоих и, «прочистив с песочком», по-отцовски наказал «не грызться».
Когда же Гусеницына в порядке повышения в должности назначили оперативным уполномоченным, полковник Колунов успокоился: теперь антагонистам схватываться не из-за чего…
Первые месяцы Гусеницын с головой ушел в свою новую работу и уже стал забывать о «неладах», которые случались раньше между ним и Захаровым. Но это затишье, однако, продолжалось недолго. Оно нарушилось, когда было заведено дело об ограблении Северцева.
Дело Северцева лейтенант принял неохотно, хотя внешне этого не показал, — майора Григорьева он побаивался.
Первый допрос Северцева не дал ничего.
Часа три после этого Гусеницын ездил с Северцевым на трамваях; у скверов они сходили, лейтенант спрашивал, не узнает ли он место, но Северцев только пожимал плечами и тихо отвечал:
— Кто его знает, может быть и здесь. Не помню.
Внутренне Гусеницын был даже рад этому. «Искать наобум место преступления в многомилионном городе, а найдя, встать перед еще большими трудностями — кто совершил? — значит взвалить на свои плечи чертову ношу», — про себя рассуждал лейтенант.
При вторичном допросе Северцева присутствовал Захаров.
Самодовольно улыбаясь, Гусеницын ликовал: Захаров пришел к нему на поклон, учиться.
— Что ж, давай, подучись. Правда, университетов мы не кончали, но кое-как справляемся.
Захаров промолчал и сел за соседний свободный столик. Вопросы лейтенанта и ответы Северцева он записывал дословно.
Сержанту бросилось в глаза, что в протоколе лейтенант записывает одни отрицательные ответы: «не знаю», «не помню», «не видел»…
Вопросов было много. Расспрашивал Гусеницын об одежде грабителей, об их особых приметах, о ресторане, об официантках, о номере такси, на котором они ехали с вокзала, о номере трамвая, на котором Северцев возвращался после ограбления.
Странным Захарову показалось только одно — почему лейтенант прошел мимо кондукторши трамвая, которая фигурировала в показаниях Северцева. Ему хотелось подсказать это но, зная, что порядок исключает постороннее вмешательство в ход допроса, он промолчал.
Зато после, когда Северцев отправился обедать в столовую, где его кормили по бесплатным талонам, Захаров подошел к Гусеницыну и осторожно напомнил ему про кондукторшу.
— Не суйте нос не в свое дело, — грубо оборвал лейтенант.
А через час, когда Северцев вернулся из столовой, Гусеницына вызвал к себе майор Григорьев.
Григорьев грузно сидел в жестком кресле, о чем-то думал…
О себе майор говорить не любил. Однажды к нему пришел корреспондент милицейской многотиражки и просил рассказать, за что он награжден десятью правительственными наградами. От этого вопроса майор отделался шуткой.
Когда же корреспондент спросил, какой день он считает самым памятным в своей жизни, и приготовился записывать рассказ о какой-нибудь сногсшибательной операции, то и на это майор ответил не сразу.
После некоторого раздумья он сказал, что таким днем в его жизни был день, когда он стоял в почетном карауле у гроба Феликса Дзержинского.
…Появление Гусеницына вывело майора из раздумья.
— Что нового? — спросил он.
— Объездили все окраинные поселки, прилегающие к железнодорожным линиям, где ходят трамваи и все бесполезно. Твердит везде одно и то же: «Кто его знает, может, здесь, а может быть, нет».
— А как же быть с парнем? Ведь он за тысячи километров приехал? Вы об этом подумали?
Такой вопрос лейтенант ожидал и поэтому уже приготовил ответ, избавляющий его от упрека в бездушии:
— Звонил в университет, ответили, что без подлинника аттестата разговора о приеме быть не может. И потом, товарищ майор, я думаю, что вопросы устройства на учебу не входят в наши функции.
— Да, вы правы, не входят, — ответил майор, барабаня пальцами по столу.
Словно очнувшись от набежавших воспоминаний, майор вздохнул и грустно посмотрел на Гусеницына.
— Хорошо, оставьте дело, я посмотрю.
Откозырнув, Гусеницын вышел.
Недовольный возникшими у майора сомнениями, лейтенант спустился в дежурную комнату, где в ожидании инструктажа находилась очередная смена постовых милиционеров. Накурено было так, что хоть топор вешай. У окна на лавке сидел Северцев. Его голова была забинтована, на белке правого глаза ярко алел кровоподтек. Сержант Захаров попытался приободрить его:
— Ничего, бывают в жизни вещи и похлеще, и то все устраивается.
Вошедший Гусеницын услышал эту фразу и, криво усмехнувшись, съязвил:
— Ты, Захаров, не просто философ, но и утешитель. Это не с тебя Максим Горький своего Луку списывал?
Над этой остротой захохотал только сержант Щеглов. Он всего каких-нибудь полгода назад прибыл из деревни и в милиции был еще новичком. Пьесу «На дне» Щеглов никогда не читал и не видал на сцене, но само имя Лука ему показалось очень смешным…
Гусеницын поощрительно посмотрел на Щеглова и, подмигнув, довольно улыбнулся.
— С железнодорожным билетом, молодой человек, мы вам поможем. Только это будет не раньше, чем завтра, — обратился он к Северцеву.
Алексей встал, его распухшие губы дрогнули, он хотел что-то спросить, но лейтенант не стал его слушать. Захарову было жаль этого человека с забинтованным лицом, с печальными глазами. Он подсел ближе к Северцеву, и они разговорились.
Слушая тихий голос Северцева, в котором звучали нотки сознания собственной вины, Захаров еще сильнее почувствовал глубокое расположение к этому деревенскому парню, доверившемуся первым встречным. Больше всего Северцев переживал из-за комсомольского билета и аттестата с золотой медалью. В беседе выяснилось, что отца у Алексея нет, — он погиб на фронте, а мать — больна.