Ооли. Хроники повседневности. Книга первая. Перевозчик - Страница 28

Изменить размер шрифта:

Что же касалось задиристого нрава городских обывателей, то был он делом общеизвестным и доставлял Мичи немало сложностей: отчего-то едва не всякому представлялось, будто при каждом удобном случае непременно нужно показать себя человеком решительным, волевым, готовым к немедленному отпору, а лучше даже – к предупредительному, конечно же, нападению: мало ли? Могло ли что-нибудь быть страшнее, нежели показать себя трусом и слабаком, не способным отстоять собственное достоинство? Чем меньше уверенности ощущал в себе человек, тем чаще, казалось, встречался ему вызов, тем больше подворачивалось поводов к потасовке, тем острее виделись обиды и оскорбления, тем скорее вскипали в нем гнев, ярость и возмущение. Подобного рода публику Мичи давно уже наловчился распознавать. Серьезных неприятностей от них, впрочем, и не было – но даже самый тщедушный забияка и горлопан запросто мог основательно подпортить настроение едва не на целый день. Вероятность ни за что, ни про что получить пару увесистых зуботычин пугала Мичи не слишком: хоть и выходил он на воду вовсе не для того, чтобы оказаться втянутым в эти бесконечные их дурацкие свары – дойди до драки, он бы, пожалуй, не отказал себе в удовольствии дать, наконец, выход долго копившемуся своему раздражению.

Насилие, большинству представлявшееся единственно подходящим способом защиты и утверждения собственной чести – уж что бы под этим ни подразумевалось у простецов – вполне чуждо было не только самой природе Мичи, устройству его характера, но и, что казалось ему делом куда как более важным, противоречило всей совокупности его постепенно сложившихся убеждений, медленно вызревавшему пониманию жизни, верного в ней пути. Он и рыбу-то ел не без некоторого уже содрогания, всякий раз изо всех сил стараясь не задумываться о том, что употребляет в пищу недавно живое еще существо, обладавшее какой-никакой собственной волей, желаниями, и – кто знает? – чаяниями, стремлениями, надеждами, страхами, пусть бы и смутно осознаваемыми. Но всякий ли человек – среди тех, что в последние годы ему встречались – так уж заметно превосходил вечернюю свою трапезу разумом, глубиной чувств? В подобного рода вопросы Мичи предпочитал глубоко не вдаваться, но и вполне отделаться от них не умел – особенно после прочтения некоторых весьма убедительных сочинений, призывавших искателя истины к отказу от всякой убойной пищи. Последовать такому призыву и ограничить себя в питании одними лишь водорослями, хоть бы и предлагавшимися в едва ли не бесконечном многообразии, Мичи не был еще готов, однако тех морских созданий, что приготовлялись живьем, есть уже больше не мог совсем – чем, безусловно, лишал себя немалой доли кулинарных впечатлений и радостей. Мичи признавал, впрочем, что в разрешении некоторых вопросов прямое проявление силы могло быть действием вполне уместным, и даже наиболее верным – но, призадумавшись хорошенько, в собственной своей жизни примера таких обстоятельств не находил вообще. Всякая неприятность, а уж любая ссора в особенности – это он видел с полной определенностью – начиналась задолго до того, как вырывалась наружу, проявлялась, превращалась в противостояние явное и открытое. Вовремя сказанное – или, что было порой сложнее – удержанное в себе слово решало обыкновенно исход стычки еще до ее начала. Избежать неурядицы, предусмотреть ее, остановить, отвратить представлялось ему неизменно ходом куда как более верным, нежели потом расхлебывать ее, вовсю набравшую ход. Подход этот требовал от него особого рода непрестанной внимательности – искусство предощущать направление хода событий, направлять его в подходящее русло было весьма непростым, но даже и само по себе это творческое вполне напряжение, необходимое для его освоения, доставляло Мичи своеобразное удовольствие. Снисходительно уже вспоминал он первый свой год на веслах – удивлялся, как еще, при тогдашней своей неотесанности, ухитрялся не огребать тумаков ото всякого своего пассажира. Ему – теперь ведь смешно и вспомнить – приходило порою в голову поправлять простецам привычное их произношение! Вполне ужасное, безусловно, произношение – грубое надругательство над древним и сладкозвучным языком оолани – но как же мало надо было иметь понимания, чтобы вот так подставиться? И для чего? Сделать мир лучше, прививая благородную книжную речь завсегдатаям городских кабаков? Воспитание простецов определенно не входило в круг его интересов, и никоим образом не ощущалось как насущная, личная жизненная задача. Вообще, применение силы в целях именно воспитательных – если уж иной подход себя не оправдывал – представлялось ему, знакомому с человеческой природой не понаслышке, даже отчасти необходимым. Имевших к тому призвание охотно приняла бы в свои ряды городская стража: избыток телесной мощи перед всяким распахивал двери гильдии, но дорогу к вершинам служебной лестницы открывала простому каспи именно сама склонность к поддержанию порядка, тяга к восстановлению справедливости. Дослужиться до завидного и весьма доходного положения старшины, не говоря о судейской должности, мог не всякий – одной только силы и здесь было никоим образом не достаточно. Порядок и справедливость для Мичи пустыми словами не были – но и желания посвятить свою жизнь служению закону он ни в малейшей мере не ощущал. Наблюдая вокруг себя всевозможные мелкие бесчинства, непрестанно творимые простецами, он не уставал сокрушаться по поводу явно недостаточной численности городской стражи: временами ему казалось, что неплохо бы приставить по каспи ко всякому питейному заведению, а лучше бы даже – лично к любому и каждому завсегдатаю этих мест; определенно, это могло сделать Город куда более приятным для жизни местом. Если мысли о потасовке приводили обыкновенно простеца в радостное возбуждение, то вероятность отведать крепкой дубинки – а всякий каспи немалое время посвящал упражнениям с этим грозным предметом, до невообразимых порой высот оттачивая мастерство обращения с простой деревянной палкой, что с давних пор принята была на вооружение городской стражей – да потом еще провести ночь в холодном сыром подземелье, не говоря уж о мере дней, которые затем, с пугающей неизбежностью, пришлось бы посвятить благоустройству родного Города – только подобная острастка и служила, кажется, большинству оолани единственной причиной поддержания хотя бы видимости относительно приличного поведения. Определенно, воспитательное воздействие грубой силы едва ли было переоценено – но Мичи явственно ощущал, что вопросы эти совсем не имеют к нему касательства. Собственно, он бы вообще предпочел оказаться в тех обстоятельствах, где необходимость в применении силы отсутствует напрочь, за неимением повода. Для этого ему не пришлось бы и покидать Города, в поисках лучших мест – вести жизнь утонченную и возвышенную можно было и прямо здесь; многим и многим – в этом Мичи был твердо уверен – удавалось и вовсе никак не соприкасаться с той городской изнанкой, что стала ему теперь если ли и не родной, то – во всяком случае – вполне обыденной и привычной. Дело было за малым – войти в маленький уютный мирок, населенный ойадо, владельцами лавок со старыми книгами и всяческими диковинами, искусными мастерами, поэтами и ценителями поэзии, вольными мыслителями, располагавшими досугом достаточным, чтобы вынашивать в тишине медленно созревающие жемчужины подлинных откровений, покровителями всяческой красоты, собирателями редкостей, хранителями стремительно исчезающего наследия старины, любителями изысканных полуночных бесед и самыми прекрасными в мире женщинами. Этому миру чувствовал он себя принадлежащим по праву – но оказывался неизменно всего лишь гостем; в таком именно Городе мог и хотел бы жить – и понимал отчетливо, сколь далек еще от заветной цели. Сама необходимость изо дня в день зарабатывать средства на пропитание делала его здесь чужаком: то был круг людей, бесконечно далеких не только от общения с простецами, но и от всякой, что ни на есть, вообще вынужденности, подневольности. Необременительная, легкая, приятная во всех отношениях жизнь накладывала на человека отпечаток особый, по которому всякому здесь легко было опознать своих; печать же постоянного напряжения, неизбежно лежавшая на человеке, не вполне свободном от повседневных забот и тягот, работающим не ради одного только удовольствия, но в силу насущной потребности, превращала его в этом мире не то, что совсем в изгоя – вежливость и обходительность была здесь нормой непререкаемой, а стесненные обстоятельства вызывали сочувствие вполне искреннее, хоть и весьма поверхностное – но все же, каким-то образом, не позволяла обреченному на неизбывные свои труды бедолаге ощутить себя в полной мере принятым, принадлежащим такому кругу. Кичиться богатством, выставлять его напоказ, мерить человека его достатком было бы здесь немыслимо: обыкновенные меж простецами пересуды о деньгах, как и всякое вообще беспокойство о делах житейских, низменных, почиталось за проявление явно дурного вкуса; в этом кругу подобным вопросам не полагалось и возникать – или, по крайней мере, разрешаться с изящной непринужденностью. По жизни следовало не пробиваться, но скользить с грациозной легкостью; порхать, не касаясь земли, наслаждаться этим полетом сквозь череду дней и ночей, наполненных теплыми встречами, глубокими мыслями, тонкими чувствами, яркими впечатлениями. В самом деле, можно ли было представить большую глупость, несчастье худшее, нежели жизнь, растраченная в унылом добывании средств к ее поддержанию? В круг этот попадали по-разному: по праву рождения, в силу удачно сложившихся обстоятельств, с чьей-либо помощью и содействием, а кто и своим умом. Не всякому благословенная праздность доставалась легко: многим пришлось немалым пожертвовать, потрудиться как следует, чтобы приобрести счастливое право ощущать себя здесь своим. Положиться в подобном деле на одну лишь удачу Мичи позволить себе не мог. Втайне надеясь на какого-то рода чудо, что однажды, возможно, позволит срезать изрядную часть пути, готовился он, однако, если потребуется, пройти его целиком: шаг за шагом, кошти за кошти. Пути оставалось много; впрочем, одна только мысль о чудесной жизни – той, где не будет места стражникам и смутьянам, потным трудовым медякам и табачной жиже, смачной отрыжке и пошлым кабацким песням – наполняла его вдохновением вполне достаточным, чтобы прошагать его до конца. Двигало им отнюдь не тщеславие, не стремление уподобиться лучшим – собственно, ему вовсе не обязательно было бы и вращаться в этом великосветском кругу, заводить знакомства, поддерживать связи; вполне достаточной оказалась бы сама возможность вести ту жизнь, что единственно и казалась ему достойной и подходящей – не напоказ, но по внутреннему созвучию. Честолюбие, стремление к обладанию и влиянию оставались ему чужды; собственно, руководствуясь этими именно побуждениями, человек оказался бы в круге совсем ином. Богатство, слава и положение влекли на вершину общества людей совершенно иной природы – Мичи относился к ним с уважением, но никакого сродства не чувствовал: ни в целях, ни в способах. Милый его сердцу круг почитателей и творцов подлинной красоты во многом, конечно, пересекался с миром людей влиятельных; разделить их не представлялось возможным хотя бы в силу того, что тот же самый человек принадлежал порой и первому, и другому, успевая каким-то образом совмещать отправление судейских, скажем, обязанностей с участием в поэтических вечерах. И все же Мичи отчетливо видел разницу, на взгляд его состоявшую в том, была ли тяга к прекрасному – и возможность всецело себя ему посвятить – самоцелью, либо же оставалась приятным во всех отношениях дополнением, своего рода изящным, хотя и необязательным украшением. Кроме того, власть предполагала изрядную долю ответственности, известность накладывала свои обязательства, а приумножение состояния требовало непрестанного напряжения и внимания. По видимости вполне свободный, человек на высотах общественного положения оставался пленником круговерти своих забот едва ли не в той же мере, что и сам он, Мичи, по крупицам собиравший свои средства к странствию буквально на самом дне. Вырваться, выбраться, превзойти затягивающее, топкое влияние повседневности – вот что было его настоящей целью. И вода, казалось, будто подыгрывала ему, исправно обеспечивая прибыток пусть не большой, но верный – так, что мечта его не казалась вовсе уже несбыточной. Важно здесь было теперь иное: если в самой возможности освободиться однажды от бремени добывания средств на жизнь Мичи больше не сомневался, позаботиться следовало о том, чтобы не утратить посреди этой житейской грязи той самой внутренней чистоты, той благородной возвышенности помыслов, ради которой он, собственно, и трудился с таким упорством. Внешнюю сторону жизни совершенно необходимо было привести в соответствие внутренней – но, добиваясь той благодатной праздности, что подобает человеку горнего устремления, поистине обидно было бы растерять себя где-то на полпути, добраться к заветной цели самым обычным такке - разве что несколько побогаче. Опасность представлялась Мичи весьма серьезной: тяжелые жернова повседневности способны были перемолоть любое высокое чувство, а к светлым надеждам явно питали особенное пристрастие. Потому Мичи с некоторых пор принял себе за правило задаваться вопросом, как поступил бы на его месте, скажем, тот или иной из почитаемых им писателей и мыслителей. Верный ответ находился сразу: на его месте подобный человек вряд ли бы оказался; отсюда наиболее верным выводом представлялось отношение ко всему с ним происходящему, как своего рода недоразумению – досадному, но в силу временной своей природы отчасти почти забавному. Так или иначе, внутреннее равнение на лучших среди известных ему людей, как бы ни разделяли их время и обстоятельства, неизменно оказывало Мичи услугу неоценимую. Глядя на текущие события словно бы их глазами, он, и в самом деле, будто немного приподнимался надо всем, что составляло пока еще содержание и наполнение всякого дня, проведенного на воде. Мысленно Мичи как бы примерял заемную эту, чужую пока что мудрость – но и одолженная, она оказывала на его жизнь воздействие преображающее, почти волшебное.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com