Ольга. Запретный дневник. - Страница 6
На студии «Ленфильм» завершена работа над фильмом «Первороссияне». Режиссер А. Иванов, сценарий О. Б. Премьера прошла в кинотеатре «Колизей» при участии О. Б.
1968.20 декабря состоялась премьера фильма «Дневные звезды». Фильм, как и книга, вызывает массу восторженных откликов. Оба фильма — замечательные образцы поэтического кинематографа.
1969.Фильм «Дневные звезды» с успехом представлен на Международном кинофестивале в Венеции.
Концом 60-х — началом 70-х годов датированы отдельные стихотворения из неосуществленных книг «Великие поэты века» и «Книги восстановления».
1970. 16 мая.Ольге Федоровне Берггольц — 60 лет.
29 мая.Юбилейный вечер в Доме писателя им. Маяковского. Выступили В. Кетлинская, М. Дудин, П. Антокольский, А. Межиров, Л. Маграчев (репортер блокадного радио дал отрывки из записей военной поры), З. Паперный. Ответное слово произнесла О. Берггольц.
Выходит книга стихотворений и поэм «Верность».
Написаны стихи из цикла «Анне Ахматовой» («…Что же мне подарила она?…Окаяннейшую свою, молчаливую гордость… Волю — тихо, своею рукой задушить подступившее к сердцу отчаянье, / Волю — к чистому, звонкому слову. / И грозную волю — к молчанию»).
1970-е.Написаны стихотворения «Ленинграду» («Теперь уж навеки, теперь до конца / незыблемо наше единство. / Я мужа тебе отдала, и отца, / и радость свою — материнство»); «Вот обижали и судили…», «О, как меня завалило жгучим пеплом эпохи!..».
1971.Участвует в работе V съезда писателей СССР. Вместе с критиком В. Лакшиным навещает больного А. Твардовского на даче.
Декабрь.Будучи больной, едет в последний раз в Москву на похороны Твардовского. Прощание проходило 21 декабря в Центральном доме литераторов.
24 декабряв газете «Литературная Россия» опубликовано слово прощания с Твардовским «Какое сердце биться перестало!».
1972.В Москве вышла книга стихотворений «Память».
1975. 13 ноября.Скончалась Ольга Федоровна Берггольц, Муза блокадного Ленинграда, ставшая за годы войны по-истине народнымпоэтом. Она просила, чтобы похоронили на Пискаревском, «со своими». Власти отказали. Похороны прошли 18 ноября на Литераторских мостках Волкова кладбища Ленинграда.
«НИКТО НЕ ЗАБЫТ, И НИЧТО НЕ ЗАБЫТО»
из дневников 1939–1949 годов
ИЗ ДНЕВНИКОВ 1939–1942 годов[1]
Забвение истории своей Родины, страданий своей Родины, своих лучших болей и радостей, — связанных с ней испытаний души — тягчайший грех. Недаром в древности говорили: — Если забуду тебя, Иерусалиме…[2]
О. Берггольц. Из подготовительных записей ко второй части «Дневных звезд»
15/VII-39[3]
13 декабря 1938 г. меня арестовали, 3 июля 39-го, вечером, я была освобождена и вышла из тюрьмы. Я провела в тюрьме 171 день. Я страстно мечтала о том, как я буду плакать, увидев Колю[4] и родных, — и не пролила ни одной слезы. Я нередко думала и чувствовала там, что выйду на волю только затем, чтобы умереть, — но я живу… подкрасила брови, мажу губы…
Я еще не вернулась оттуда, очевидно, еще не поняла всего…
4/IX-39
Все еще почти каждую ночь снятся тюрьма, арест, допросы. (Отнесла стихи в «Известия», составила книжку стихов. «Да, взлета, колодца — все еще нет, да и будет ли он у меня?»)[5]
21/IX-39
Тупость проходит понемногу-понемногу. Но все еще пресно. Хочется абсолютного одиночества, потому что в нем можно хотя бы думать, но донимают приятельницы, надо же поговорить с ними, хоть чувствую от этого свою неискренность и сухость. Много по ночам с Колей о жизни, о религии, о нашем строе. Интересные и горькие мысли. Это, вероятно, приходит человеческая зрелость, ну, а потом, что? Не знаю. Пока все, практически, остается так же незыблемо, как и было. И уже, очевидно, не сможет стать иным или иначе.
А мне не страшно, никаких мыслей; как было страшно, скажем, три года назад… Нет, не должен человек бояться никакой своей мысли. Только тут абсолютная свобода. Если же и там ее нет — значит, ничего нет.
15/Х-39
Да, я еще не вернулась оттуда. Оставаясь одна дома, я вслух говорю со следователем, с комиссией, с людьми — о тюрьме, о постыдном, состряпанном «моем деле». Все отзывается тюрьмой — стихи, события, разговоры с людьми. Она стоит между мной и жизнью…
6/XI-39, 2 ч. ночи
Завтра 22 года Октябрьской революции.
Я приветствую вас, Мария Рымшан, Ольга Абрамова, Настасья Мироновна Плотникова, Елена Иванова, Женя Шабурашвили[6] — коммунистки, беспартийные честныетоварищи, сидящие или не сидящие в камерах Арсеналки и Шпалерки!
Я с вами сейчас, родные мои товарищи. Я рыдаю о вас, я верю вам, я жажду вашей свободы, восстановления вашей чести.
Товарищи, родные мои, прекрасные мои товарищи, все, кого знаю и кого не знаю, все, кто ни за что томится сейчас в тюрьмах в Советской стране, о, если б знать, что это мое обращение могло помочь вам, отдала бы вам всю жизнь!
Я с вами, товарищи, я с вами, я с вами, бойцы интернациональных бригад, томящиеся в концлагерях Франции. Я с вами, все честные и простые люди: вас миллионы, тех, кто честно и прямо любит Родину, с поднятой головой и открытыми устами!
Я буду полна вами завтра, послезавтра, всегда, я буду прямой и честной, я буду до гроба верна мечте нашей — великому делу Ленина, как бы трудна она ни была! Уже нет обратного пути.
Я с вами, товарищи, я с вами!
14/XII-39
Ровно год тому назад я была арестована.
Ощущение тюрьмы сейчас, после 5 месяцев воли, возникает во мне острее, чем в первое время после освобождения. И именно ощущение, т. е. не только реально чувствую, обоняю этот тяжкий запах коридора из тюрьмы в «Б<ольшой> дом», запах рыбы, сырости, лука, стук шагов по лестнице, но и то смешанное состояние посторонней заинтересованности, страха, неестественного спокойствия и обреченности, безвыходности, с которыми шла на допросы.
…Да, но зачем все-таки подвергали меня все той же муке?! Зачем были те дикие, полубредовые желто-красные ночи (желтый свет лампочек, красные матрасы, стук в отопительных трубах, голуби)?
И это безмерное, безграничное, дикое человеческое страдание, в котором тонуло мое страдание, расширяясь до безумия, до раздавленности?
Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: «Живи». Произошло то же, что в щемящей щедринской сказке «Приключения с Крамольниковым»: «Он понял, что все оставалось по-прежнему, — только душа у него „запечатана“».
«Но когда он хотел продолжать начатую работу, то сразу убедился, что, действительно, ему предстоит провести черту и под нею написать: „не нужно“».
Со мною это и так, и все-таки не так. Вот за это-то «не так» я и хватаюсь. Действительно, как же я буду писать роман о нашем поколении, о становлении его сознания к моменту его зрелости, роман о субъекте эпохи, о субъекте его сознания, когда это сознание после тюрьмы потерпело такие погромы, вышло из дотюремного равновесия?
Все или почти все до тюрьмы казалось ясным: все было уложено в стройную систему, а теперь все перебуравлено, многое поменялось местами, многое переоценено.
А может быть, это и есть настоящая зрелость? Может быть, и не нужна «система»? Может быть, раздробленность такая появилась оттого, что слишком стройной была система, слишком неприкосновенны фетиши и сама система была системой фетишей? Остается путь, остается история, остается наша молодость, наши искания, наша вера — все остается. Ну, а вывод-то какой мне сделать — в романе, чему учить людей-то? Экклезиастическому «так было — так будет»? Просто дать ряд картин, цепь размышлений по разным поводам — и всё? А общая идея? А как же писать о субъекте сознания, выключив самое главное — последние два-три года, т. е. тюрьму? Вот и выходит, что «без тюрьмы» нельзя и с «тюрьмой» нельзя… уже по причинам «запеча-танности». А последние годы — самое сильное, самое трагичное, что прожило наше поколение, я же не только по себе это знаю.