Окурки - Страница 10
– Такая прелестная фигурка, такие смелые линии подбородка и лба. Какая жизнь расстилалась перед нею, сколько мужчин лежало бы у ее ног, если б подправить ей биографию, поместить в другую среду!.. А получилось так, словно она не испытав страха первого поцелуя, сразу попала в постель сладкоречивого развратника. И была им брошена, оставлена, выгнана.
Николюкин, застигнутый на месте преступления, бросился под маневровый паровоз, а несколько часов спустя на курсах появился особист.
Часовой на КПП его не узнал: голова в бинтах, рука на перевязи. Позвал карнача, тот – дежурного по курсам. Всех троих особист изругал матерно, что показалось более странным, чем бинты. Кажется, особист пешком пришел со станции, до тою был измучен и весь в пыли. Попросил воды, жадно выпил две кружки. Рассказал, что случилось с ними, уехавшими в штаб, и услышанное так поразило дежурного по курсам, что он без околичностей брякнул: «Тебя тут немецкий агент почистил, все твои бумажки прочитал…» Особист всегда тихий, покладистый и неторопливый, стремительно пошел к себе, замер на пороге, здоровой рукой шарил по стене, ища выключатель, но так и не нашел его. Выручил дежурный, зажег свет. Будто слепой, особист, выставив перед собой здоровую руку, направился к раскрытому шкафу, потом поднял с пола одну папку, другую… Невидяще уставился на стол, на ящики стола, валявшиеся на полу, на бумага, покрывавшие пол. Ни слова не произнес. Повернулся и пошел вон, не выключив света. Дежурный – ни жив, ей мертв – двигался сзади. Строевым шагом, как на плацу, особист приблизился к КПП и неожиданно бросился на часового, стал вырывать у него винтовку. Силы были неравными: особист владел только левой рукой, правая, забинтованная и загипсованная, мешала ему. Отброшенный часовым, услышав над ухом клацанье затвора, он (дежурный и карнач смотрели, разинув рты) стал вдруг вертеться на месте, стремясь как бы вывинтиться из себя, и пока вся дежурная служба таращила, ничего не понимая, глаза на извивающегося особиста, тот успел совершить задуманное: ремень с кобурой сдвинул под здоровую руку, достал ею пистолет и выстрелил себе в голову. «Готов», – сказал начальник медсанчасти, не прикасаясь к нему.
Труп завернули в брезент и продолговатым кулем уложили под забор у гаража. В штабе собрались офицеры. Самоубийство особиста всех напугало, в полное же оцепенение привело то, что особист успел рассказать дежурному. Фалин и замполит погибли.
Произошло это так. На третьем часу езды в штаб шофер заблудился и покатил по дороге с ямами и рытвинами. Фалин забеспокоился, с собой они взяли ящик с гранатами, в штаб, чтоб уж там определили, не самовзрываются ли они.
Ящики открыли, глянули, проверили взрыватели, поехали дальше. Потом особист попросил остановиться, надо, мол, нужду справить. Отошел, сел, машина же отъехала метров на тридцать и остановилась. Как видел особист, начальник курсов опять полез в ящики, во всяком случае, перегнулся и что-то делал на заднем сиденье. И – взрыв. Так рвануло, что особиста отнесло метров на пятьдесят. Подобрали его, контуженного и раненного, солдаты с проезжавшего грузовика, отвезли в свою часть, оттуда в госпиталь, там он отвалялся четыре дня, а потом где машинами, где поездом, ошибаясь направлением, пытался добраться до штаба, но получилось так, что попал на курсы.
Офицеры подавлено молчали. Глухая ночь, глухая тишина, за неделю погибло семь человек, не считая самоубийц. Начальник штаба сказал, что вступает в командование курсами – до выяснения обстановки и приказа о назначении. Труп отправить на станцию, на сохранение в леднике, штаб немедленно поставить в известность и ожидать следственной комиссии, от которой никому не поздоровится. Караулы усилить, с сегодняшнего же вечера выставить на караульных вышках часовых с автоматами. Все свидетели самоубийства предупреждены, курсантам о происшедшем – ни слова. То есть сообщить, что ночью на курсы пытался проникнуть немецкий лазутчик («Все тот же мир!» – подумал Андрианов»), но был застрелен. Соблюдать бдительность. Пресекать вредительские разговоры. Выявлять паникеров. Укреплять воинскую дисциплину. Ни на шаг не отступать от уставов и распорядка дня. Повысить политическую грамотность, для чего с утра во всех ротах провести читки последнего приказа наркома товарища Сталина.
Кто-то вдруг предложил: надо наконец-то перейти от слов к делу и вернуть столовой прежний вид, то есть поставить перегородку, снесенную не так давно.
Наступило долгое молчание. Длительность указывала на значительность того, что после такой паузы произносится. Но произнесено ничего не было. Никто не решался связать самоубийство особиста с разрушением перегородки, да и была ли связь?
– Вопросы есть? – спросил начальник штаба.
Опять молчание, оборванное почти мечтательной фразой одного из офицеров. – Арестовать надо…
– Кого? – удивился начальник штаба. Зато ничуть не удивились офицеры. Как-то так получилось, что череда диких происшествий подводила к этой естественной мысли: арестовать – и все сразу образуется. Кого арестовывать – сказано не было, но фамилия, конечно, прозвучала бы, если б не начпрод Рубинов, преподнесший еще одну новость: продовольствие на исходе, с нынешнего дня норму придется урезать, всем, и курсантам и офицерам.
Никто не поверил. Почти ежедневно со станции доставляли мешки и ящики, посконцы на телегах кое-что подвозили, на складах, все знали, всего полным-полно, Рубинов вообще славился умением из воздуха добывать муку, соль, бензин, табак.
– Что случилось? – живо поинтересовался начальник штаба, и Рубинов, помявшись, посвятил всех в мучительную для него тайну. Да, признался он, продовольствие ежедневно пополняется с явным превышением прихода над расходом, и тем не менее каждое утро в котлы закладывается все меньшее количество мяса, круп и картошки. Как только стали всех кормить одинаково, продовольствие начало испаряться каким-то чудодейственным способом. Все расчеты показывают, что при равной для всех заниженной норме питания остаток должен быть в пользу склада. А его нет, остатка. Есть убыль. Продовольствие улетучивается, испаряется, исчезает на самих складах, что ли. Раз он начальник ПФС, то выкрутится, твердо заявил Рубинов, но надо, однако, приготовиться к худшему.
Офицеры разошлись, так и не узнав, кого арестовывать, ничуть не опечаленные страхами Рубинова. Что начпрод выкрутится – этому верили все, Андрианов тоже. Об интендантах сложилась худая молва, они, мол, все лихоимцы. На самом деле, считал Иван Федорович, честные командиры превращаются в проныр и казнокрадов идиотскими приказами генералов, окопавшихся в органах тыла и снабжения. Приспосабливая эти приказы к привычкам вороватого начальника военпродукта на станции, к жлобству председателя колхоза, Рубинов и научился всегда сводить концы с концами, приходы и расходы, имея в запасе муку для пекарни и корову в колхозном стаде.
Иван Федорович не раз пытался разгадать тревожившую начпрода тайну – куда же все-таки улетучивается продовольствие со складов, и как раз в те периоды, когда для простоты учета распределяется оно поровну? Не связано ли это явление с теми событиями, что неизбежно вытекли из приезда полкового комиссара Шеболдаева, или причина их покоится во тьме веков, на дне истории? Можно ли самоубийство особиста вывести из дурости начальника, приказавшего именно здесь, рядом с Посконцами, организовать военное поселение странного типа? Не от двух ли выстрелов в потолок Третья рота ускоренным маршем потопала к месту своей гибели?
Линии рассуждений Андрианова, намеченные пунктиром, пересекались, давая простор воображению, которое с одной линии перескакивало на другую, чтоб с нее плавно съехать на рядом прочерченную, и кончик нити всегда оказывался в сплетенном клубке следствий.
Что двигало людьми, и двигались ли они сами – об этом стал подумывать Иван Федорович на курсах, приблизился же он к ответу много позже, в декабре 1944 года, когда на десять секунд попал в самое невыгодное на войне положение, оказался в перекрестии нитей прицела, и немецкий снайпер отмерил ему на жизнь эти десять секунд.