Охота - Страница 12
Набив полный рот, я виновато покосилась на головы оленей, смотревшие на меня со стены, а те покосились на меня с упреком.
Вскоре я заметила, что Пирс не только ведет себя, как мужчина средних лет, но и пьет так же. Я-то придерживалась воды, мне и одного бокала шампанского, выпитого в гостиной, хватило для головокружения, а Пирс последовательно перепробовал все вина, переходя от одного сорта и цвета к другому в зависимости от нового блюда: суп и рыбу запивал белым, мясо красным, после десерта перешел на желтое вино из маленьких рюмок. Когда же появился портвейн, темный, как кровь, дела пошли совсем худо.
До того мы болтали понемногу, обращаясь то к одному соседу, то к другому, но когда еду убрали со стола и слуги исчезли, разговор сделался общим, в нем участвовали все, и тут-то пролилась первая кровь.
– Хватит про отца, – заявил Пирс, когда разливали портвейн. – Расскажи про свою мать.
Внезапно все затихли. Навострили уши.
Я набрала в грудь воздуху:
– Мама ушла, когда мне было шестнадцать месяцев.
Пирс подался ко мне, глаза его остекленели, речь была смазанной.
– Отчего?
Я видела, как Шафин быстро и зло глянул на Пирса.
Поправив на тарелке сырный нож, я ответила:
– Не знаю.
Я надеялась, Пирс на том и отстанет. Не тут-то было.
– Мамоська тебя не любиила? – омерзительно просюсюкал он.
Я пожала плечами.
– Видимо, нет, – постаралась я ответить как можно беспечнее, только бы он прекратил расспрашивать, я не смогу больше сказать ни слова. Ком застрял в горле.
К счастью, Пирс отвернулся и заорал через стол:
– А ты, Шерфонная? Твоя мать тоже стерва?
– Я вовсе не говорила… – запротестовала я.
– Ш-ш, – остановил меня Пирс, покачнувшись в мою сторону и приложив палец к оттопыренным губам – чуть не промахнулся. – Я задал. Шерфон. Вопрос.
Он снова обернулся у Шанели, та побледнела – белее своего платья.
– Так что, Шанель? Какая у нас мамочка? Редкостная стерва, надо же девочке такое имечко придумать.
Шафин уронил нож на десертную тарелку, грохнуло, точно выстрел. Все подскочили, но смотрели по-прежнему на Шанель, в упор. Внезапно стало очень важно дождаться ее ответа. Я оглянулась на Генри: неужто он не положит этому конец? Но и Генри не сводил глаз с Шанели.
Шанель села ровнее, выпрямилась. Посмотрела Пирсу прямо в глаза и отчетливо произнесла:
– Мамуля очень хорошая.
Она сказала «мамуля».
Под многими слоями тщательно выученной речи «высшего класса» затаился привычный ей простонародный язык и в минуту сильного стресса прорвался. Шанель заговорила с акцентом, как и я, как персонажи «Улицы коронации». Тут-то я поняла, как опасно прикидываться не тем, кто ты есть, и порадовалась, что сама я даже не пыталась отделаться от акцента. Насколько хуже было бы все время притворяться одной из них и вдруг нечаянно споткнуться – уж лучше всегда говорить так, как мне привычно.
Средневековцы так на эту оговорку и спикировали. Девчонки мерзко захихикали. Куксон прикинулся озабоченным.
– Куда подевалась твоя аристократическая речь, Шанель? – как будто о потерянной вещичке спрашивал.
Хуже всех повел себя, разумеется, Пирс.
– Мамуля! – ворковал он, идеально воспроизводя северный говор. – Где мое шляпо? Ай-ай! Где псинка? Мамуля-мамулечка!
Он встал и внезапно запрыгнул на стол, разметал здоровенными своими стопами фарфор и хрусталь.
– Мамуля-мамуля-мамуля! – запел Пирс на известную мелодию (умца-умца) северного духового оркестра. Он и руками размахивал так, словно дирижировал музыкантами. И тут, я поверить своим ушам не могла, все Средневековцы подхватили хором – все, кроме Генри:
– Мамуля-мамуля-мамуля!
Кошмар.
Я смотрела на Шанель – она вжалась в стул, опустила глаза, уставившись на сырную тарелку, – и я понимала, что она вот-вот расплачется.
Вдруг громко, настойчиво заговорил Шафин.
– Моя мать, – резко произнес он, перекрывая общий шум, – хищница. Дикое животное.
Ого, ему удалось привлечь всеобщее внимание. Все заткнулись нахрен, все головы обернулись к Шафину, сидевшему на дальнем конце стола. Пирс спустился на пол, снова развалился на стуле. Шафин уперся обеими руками в полированную столешницу, держал паузу, пока не завладел нами полностью.
– Дворец моего отца, – заговорил он медленно, искусно, по-актерски, нагнетая напряжение, – находится в Раджастане в горах Аравалли, над горным селением Гуру Шикхар. Моя мать рассказывала мне историю, приключившуюся со мной в младенчестве, когда я только начал ползать. Стояла жара, меня томила жажда, и мать почти непрерывно кормила меня грудью.
Мы все обратились в слух. Промах Шанели был забыт. Шафир, такой застенчивый и неловкий в общении с девочками, преобразился: великий рассказчик, он голосом заставлял нас увидеть одну картинку за другой, словно мы смотрели кино. Я поймала себя на том, что воображаю маленького Шафина в образе нахального маленького магараджи из фильма «Индиана Джонс и храм судьбы»: он сосал грудь, одетый лишь в подгузник и шелковый тюрбан, между бровей – драгоценный камень.
– Мама отдыхала на веранде, прилегла на диван. Белые занавески, тонкие, как паутинка, колыхались в теплом воздухе, длиннохвостые попугаи перекрикивались на акациях. Мать очень устала, ведь я всю ночь не давал ей спать, и она уснула, пока я снова сосал ее грудь. Проснулась она спустя несколько часов, занавески все так же слегка шевелились, попугаи все так же кричали, а ребенок исчез.
Мы почти не дышали, заслушавшись. Пирс замер, не донеся к губам стакан с портвейном, будто околдованный. Даже место, отведенное Шафину за столом, преобразилось: его посадили в дальний от Генри торец, но теперь казалось, будто индийский принц сидит во главе компании. Подлинный магараджа.
– Моя мать вскочила, позвала моего отца и слуг. Отец призвал стражей дворца. Обыскали сотню комнат, сады с фонтанами, конюшню и нигде не могли найти меня. В конце концов они устремились за пределы дворца, в лес – но вскоре остановились, не решаясь ступить ни шагу дальше: под сенью акаций лежал тигр.
Никто из нас даже шелохнуться не мог.
– Наша страна считается страной тигров, но этот зверь размерами превосходил всех, виденных в тех местах прежде. Это была тигрица, она отдыхала в тени со своим выводком. Самое опасное животное: мать-тигрица не пожалеет собственной жизни, спасая детенышей. Моя мать опустилась на колени и завыла: она разглядела меня там, среди тигрят, у самого брюха кормящей самки. Она была уверена, что я уже мертв и тигрята собираются сожрать мой труп. Отец велел матери умолкнуть – тигры не любят шума.
Наверное, там, в джунглях, наступила такая же тишина, как в большом зале Лонгкросса, – мы вроде и не дышали.
– Слуги отца были вооружены, однако стрелять не смели, боясь ранить меня. В конце концов моя мать поднялась и шагнула вперед – одна. Она смотрела прямо в глаза тигрице, она шла спасать своего сына. Мама говорила, это были самые долгие мгновения в ее жизни – зеленые глаза смотрели в черные, человек и зверь, мать и мать. Подойдя ближе, мама снова упала на колени, теперь – воздавая благодарность за чудо, свидетелем которого стала. Я был жив, более того – не подвергался никакой опасности, я удобно устроился среди тигрят, завоевал себе место в стае и сосал вместе с ними тигрицу.
Потрясенные вздохи, кто-то нервно рассмеялся. Шафин сохранял серьезный, торжественный тон. Он явно готовил завершающую, ударную фразу и смотрел теперь прямо в глаза Генри.
– С тех пор меня прозвали Бааг-бета, сын тигра. Потому что я сосал тигриную сиську.
Последнее слово он произнес с нажимом, как вызов. Я ни разу не слышала от Шафина даже самых «приличных» ругательств, поскольку все ругательства, а также все разговорные обозначения соответствующих частей тела считались дикарством. Шафин точно оценил свою аудиторию. Это слово – пограничное, разговорное и все же не матерное – было перчаткой, брошенной в лицо хозяину дома.