Охота - Страница 3
Однажды ночью, то впадая в дрему, то внезапно просыпаясь, я внезапно почувствовал, что на меня снизошло озарение — нервы мои тут же расслабились, будущее прояснилось. Столь озадаченный, столь смятенный совсем еще недавно, я ощутил вдруг, что целью моей жизни отныне станет безотлагательная и сказочная, поистине сверхъестественная миссия: я должен отправиться в Париж, встретиться там с Жоржем Дантесом, объяснить ему его вину и убить негодяя. Нет, не на дуэли, а неожиданно для него, пристрелить как бешеную собаку. Этот благородный поступок исправит ошибку судьбы и вызовет в мой адрес восхищение всех моих сограждан. А может быть, я и рожден-то на свет только ради того, чтобы совершить этот священный акт возмездия? Возможно, быть поборником справедливости, орудием мести — единственное мое призвание, именно в этом причина моего появления на свет Божий?
В течение нескольких недель я только и делал, что обдумывал свой грандиозный план. Стоило сомнениям закрасться ко мне в душу, я тотчас же прикладывал губы к шатону железного своего перстня, счастливое это соприкосновение проливало прохладу на мою воспаленную голову, и я чувствовал себя в раю. Матушка ни о чем не подозревала. А я готовился к прыжку в пустоту.
В день, когда мне исполнилось двадцать лет, я пожаловался на необычайную усталость, притворился, что меня одолевает кашель, и в конце концов объявил, что нуждаюсь в отдыхе и лечении. Где? В какой-нибудь теплой стране — скажем, во Франции… Испуганная донельзя матушка безотлагательно вызвала доктора Гольдмана. Сей милейший эскулап, оказавшийся не в силах вылечить мою сестренку, когда бедняжка умирала от скоротечной чахотки, поостерегся на этот раз выказать неуверенность или же увернуться от ответа. Он так боялся второй смерти на совести, что простучал мои спину и грудь лишь ради проформы и вынес заключение: молодому человеку срочно и настоятельно требуется полный покой с длительным лечением в теплом и сухом климате. Предложил на выбор Крым и юг Франции. Я, натурально, выбрал второй вариант. Матушка, конечно же, согласилась и — проливая слезы, испуская тяжкие вздохи и осыпая меня полезными советами — принялась готовить мой отъезд. Мы договорились, что я остановлюсь в санатории некоего доктора Лежандра, считавшемся наилучшим местом лечения для легочных больных. Но я оставил за собой право — до того, как обоснуюсь в Ницце — некоторое время пробыть в Париже, якобы для того, чтобы поклониться красоте этого города и посетить несколько театров. Матушка сей же час предложила, что поедет со мною, однако ее присутствие помешало бы выполнить истинную мою задачу, потому я постарался втолковать любящей моей родительнице, насколько бессмысленно это новое ее путешествие. В душе матушка была даже и рада, ибо ей не терпелось принять участие в санкт-петербургских светских развлечениях нового сезона, так что уговорить ее оказалось вовсе не трудно.
И я собрался в путь один.
Соответственно намеченному мною плану, я должен был отправиться морем из Кронштадта в Штеттин[7], там сесть в поезд и доехать на нем через Берлин до Парижа. Дата начала моего плавания была назначена: 15 октября 1869 года.
Накануне я в последний раз собрал своих братьев по железному кольцу. Хотя атмосфера на нашем прощальном ужине царила самая что ни на есть теплая и непринужденная, настоящей своей цели я товарищам не открыл. Пусть она останется тайной — нашей общей тайной, тайной, которую будут знать только Бог, Пушкин и я! Глядя на мое серьезное лицо, все и так поймут, что намерения у меня самые что ни на есть основательные, что одержим я планами, можно сказать, грандиозными… Мы расстались с однокашниками, и я двинулся по улице, чувствуя себя солдатом, которому предстоит выйти под открытый огонь противника. Что со мной станет? Прославлюсь? Погибну? А может быть, мне суждено сразу и то и другое? Дуэли не будет, но разве Жорж Дантес позволит застрелить себя, как дикого зверя? — нет, конечно же, он использует все средства для защиты. Это молодость не боится смерти, старость еще как боится! И в любом случае замышляемое мной безумное предприятие — лучшее средство вывести из тени пока еще скромное, мало кому известное имя — Александр Михайлович Рыбаков. Мое имя. Обо мне узнают потомки. Ведь как было с писателем Лермонтовым? Он стал знаменит, когда написал мстительные стихи по поводу гибели Пушкина, а потом и его самого убил родственник одного из врагов поэта! Я готов, я тоже готов рискнуть своей свободой, самой своею жизнью ради того, кого избрал себе образцом для подражания, ради того, кто с первых дней в Царскосельском лицее стал моим Вергилием… Отомстить за него — вопрос душевной опрятности, вопрос морали, дело чести и совести, так как же я могу отказаться от этой мести!
Матушка проводила меня в Кронштадт, мы расстались на пристани. Корабль стоял у причала, пассажиры уже потянулись гуськом на борт, неуклюже поднимаясь по наружному трапу. Когда наступил мой черед, меня грубо оттолкнули от сходен носильщики с грузом. Заморосил холодный осенний дождь. Матушка раскрыла над головой черный зонтик с кружевом по краю и стояла, плача, у парапета набережной. Я подбежал к ней, нежно ее обнял. Никогда еще матушка не казалась мне такой маленькой, такой хрупкой. Когда я обнимал мою родную, когда прижимал к сердцу, мне казалось, будто я чувствую каждую косточку ее полудетского скелета. А она вдруг отстранилась, осенила меня крестным знамением и прошептала:
— Храни тебя Бог, Сашенька!..
Словно что-то поняла, о чем-то догадалась. Ну как мне было в тот же момент не подумать, не абсурдно ли это мое путешествие, не пожалею ли я о том, что делаю, едва оказавшись в открытом море. Тем не менее было уже поздно, поздно… Отступать некуда, незачем… да и не в силах я отступить… Огромные колеса с плицами, высокая труба, выпускавшая в небо сизый дым, команды морских офицеров, подаваемые в рупор, плеск волны — все приказывало мне: иди! иди вперед! Я стал рабом той самой свободы, которой так страстно желал.
Глава II
Прибыв в Париж после ничем, кроме мелких таможенных придирок пока ехал по Бельгии, не примечательного пути, я поначалу устроился в маленьком отеле на Шоссе дʼАнтен. Но вскоре, следуя советам владельцев ближайших к этому кварталу лавок, стал искать себе меблированную комнату — и нашел одну, весьма подходящую, на улице Миромениль. Хозяйка моя, мадам Патюрон, отличалась дородностью и напоминала гренадера как статью, так и дерзостью взгляда. От голоса ее закладывало уши, но тем не менее это была сама доброжелательность, само гостеприимство. Я тут же получил от нее комплимент за то, что слежу за собой, равно как и за чистоту моего французского. Последнее утверждение соответствовало истине: моя добрая гувернантка, прибывшая в свое время из Швейцарии, а за нею — преподаватели в Царском Селе приложили немало усилий к тому, чтобы я овладел языком Вольтера не хуже, чем языком Пушкина. Кстати, эту историю моей жизни я пишу тоже по-французски, и не случайно, конечно же… Я нисколько не страдал от переезда и вообще едва заметил, когда мы пересекли русскую границу и углубились в чужие страны. Климат здесь оказался превосходный, атмосфера теплая, жизнь моя тут протекала без сучка без задоринки… ну, по крайней мере, я старался убедить себя, что это так, дабы подстегнуть, для храбрости.
Соседом моим в уютной квартире на улице Миромениль оказался рыжий молодой человек, подвижный и постоянно находившийся в боевой готовности. Неудивительно: этот субъект с беличьим взглядом подвизался в журналистике и более или менее регулярно помещал свои статейки в газете «Siecle»[8], а жил на деньги, присылаемые родителями, бакалейщиками из Бордо. Звали его Даниэль Дерош, но он уверял — да просто настаивал на том, что это именно так! — будто его фамилия пишется раздельно, дескать, она дворянская. Вот такая: де Рош. Забавный малый! Впрочем, Даниэль сразу же отнесся ко мне, как к старому другу, только вот стал жадно расспрашивать о цели моего приезда. Что ж, пришлось поведать новому приятелю, будто меня одолевает безудержное любопытство, будто я заядлый турист, — он поверил и прекратил расспросы. Более того — предложил стать моим гидом в экскурсиях по французской столице. Но это милое предложение было отклонено: поблагодарив, я ответил, что предпочитаю открывать для себя чужие города, так сказать, наугад, бродя пешком, причем именно в одиночку, только в одиночку. Посудите сами, неужто я мог открыть этому постороннему человеку, пусть даже и проявившему ко мне симпатию, совершенное безразличие к Парижу, мог ли я сказать прямо, как равнодушен к прославленным дворцам, монументам, храмам, насколько мне наплевать на репутацию знаменитых театров… мог ли я сказать, что единственная моя забота — войти в окружение Дантеса? или — дʼАнтеса, как принято здесь его именовать…