Огонь в колыбели - Страница 41
Тартаров рыгал и кивал утвердительно: да, мол, я — хозяин и никто более — ни бог, ни царь и ни герой!
Оскорбленным я себя не чувствовал, зная подоплеку происходящего: это был спектакль, и я вместе с Дзанни играл в нем роль. Всякий артист поймет меня.
…Интересно, больно мрамору, когда по нему бьют резцом? Что чувствует камень? Верно, воет, страдалец:
— О-о-о-о-о-о-а-а-а-а!
Потом молчит. Во всяком деле нужно терпение…
Я притерпелся к странной своей маске, я начал понимать прелесть юродства, затуманивавшего мозг, как наркотик. И первый восторг артиста, опьянение своею, пусть мимолетной, властью над флейтой я испытал именно тогда, перед храпевшим Тартаровым. Почему — не знаю. Этого никому знать не дано.
Все кончилось, когда Дзанни начал придумывать, для себя новый номер. Тартаров исчез навсегда. Теперь Дзанни, запершись в своей, комнате, играл на гитаре.
…Тарантелла. Ритмичное цоканье копыт нарядного ослика. Виноград, корзины с виноградом. И толпа черноглазых девушек. И звон тамбуринов, украшенных пестрыми ленточками.
Наша нищая жизнь текла и текла дальше. Играла гитара, пела флейта, звенел маленький Машеттин тамбурин, и хриплое сопрано няньки часто и невпопад пело: «Я вас не зна-ал, но я стра-а-дал по ва-шей ви-не…»
Ночами бодрствующий Дзанни сидел за швейной машинкой: строчил, обрезал, снова строчил — шил для нас с Машеттой одежду из зеленой плюшевой портьеры. Помню, мы долго щеголяли в диких туалетах: Машетта в пелерине, я в рединготе.
…Машетта в пелерине с игрушечным тамбурином в руке пляшет перед домом тарантеллу. Подвыпившая нянька, вспомнив традиции бродячего цирка, взимает плату со старушек-зрительниц. Скандал, милиция, покаянная речь няньки, снова милиция, раболепность Дзанни перед представителем власти, дома — наказание Машетты ремнем, рев и общее примирение — жидкий чай с сухарями около печки….
Птичья жизнь… Чирик-чик-чик… цвирк-цвирк-цвирк… Цирк!
Номер был готов, не никому не нужен. Зловещее реноме врага кукурузы, казалось, навсегда закрыло перед Дзанни двери всех цирков и всех управлений культуры. Уже «слуга народа» умер, а реноме осталось. И если бы не резиновый король…
Однажды Дзанни взял нас с собой днем, ничего не объясняя. Мы пришли к дому, возле которого дежурил милиционер. Дзанни велел нам ждать на противоположной стороне улицы, а сам остался у подъезда.
Мы с Машеттой успели замерзнуть, и она стала хныкать, когда из подъезда вышел, нет, выкатился человек, похожий на перетянутую веревочкой толстую колбасу. Машетта засмеялась и дернула меня за руку: «Сережка, смотри, дядька из резины! Резиновый король!..»
Вдруг Дзанни выскочил из-за фонаря и… побежал рядом с незнакомцем, суетливо побежал, согнувшись, приподнимая на ходу свою осеннюю шапчонку. Резиновый король шел, не останавливаясь, чуть ли не наступая на Дзанни. Но тот все же преградил ему дорогу и быстро-быстро стал жестикулировать, кивая в нашу сторону. Резиновый король нехотя взглянул, куда его просили, и сразу же отвернулся. Дзанни моментально просунул свою цепкую руку под руку короля и уже уверенно пошел рядом с ним, не оглядываясь.
Я за время безработицы Дзанни ко всему привык, но эта сцена поразила меня так, что на миг остановилось сердце. Позор был безмерен. Как жить теперь, я не знал. Силы мои кончились. Придя домой, я лег на кровать лицом к стене и лежал, как мертвый, долго-долго…
Я не услышал, как пришел домой веселый Дзанни, не почувствовал чудного запаха яблочного пирога, который пекла нянька, не заметил, как Машетта вытащила из-под меня одеяло. Я словно ослеп я оглох.
Лечение от этой болезни было неожиданное и жесткое. Дзанни ночью поднял меня с кровати, пришел в свой кабинет и заставил делать флик-фляки, пока я не упал. Я лежал, уткнувшись новом в лысый коврик, и стонал от оскорблении. За что мучает меня этот человек? Чего он хочет? Разве я не слушаюсь его во всем, как пес?!
Я стонал, а он ходил вокруг меня, приговаривая:
— Разлюли-малина! Мио каро бамбино, запомни, ты — артист, ты циркач. Жизнь тебя ждет не сахарная, ой не сахарная… Только ровное веселие души поможет снести ее удары. Ты понял меня? А веселие души исключает всяческие сантименты!
Он откусил яблочного пирога, глотнул чаю и продолжил:
— Веселие души наступит, когда ты сможешь укрощать все ее необузданные порывы, иногда разуму твоему покорятся и стыд, и бешенство, и любовь, и даже великое горе.
— Мне… вас… жалко… — прорыдал я.
— Это плохо, Сережа! — огорченно воскликнул Дзанни. — Очень, очень плохо! Мне не нравится твоя оголтелая серьезность в житейских вопросах. И чувствительность твоя меня крайне настораживает — истериков и психопатов я терпеть не могу.
— Машетту жа-алко! — не сдавался я. — Она маленькая, а нянька пьет, а вы ноль внимания…
— Что Машетта? Она — Дзанни, следовательно, не пропадет. Разве об этом ты должен сейчас думать?
— О чем хочу, о том и думаю! — огрызнулся я.
— Отлично! — повеселел Дзанни. — Ах ты, мерзкий мальчишка, я же с тебя семь шкур спущу! Я из тебя веревки вить буду!
— А ну-ка, попробуйте!
— Прекрасно! — рассмеялся Дзанни. — Это прекрасно! У тебя есть чувство партнера! Ты сейчас должен ненавидеть меня и твердить…
— Я вам всем еще покажу!
— Именно, именно. Если бы ты знал, сколько раз в своей жизни я произносил эту фразу — не сосчитать. Я вам всем еще покажу!!!
Он гневался на весь мир, он задирал Вселенную, этот маленький немолодой клоун. Лицо его вдруг содрогнулось и медленно поползло всей кожей вниз, словно отдирая себя от черепа.
Я закричал, не в силах видеть эту отвратительную пантомиму. Но Дзанни оглох. Он стоял недвижим, и лицо его все шевелилось, а глаза были слепые от ненависти.
Боже мой, все слова об укрощении чувств были не более, чем пустышкой, бутафорией! И никакого веселия в его душе не было, а был больной стыд и усталость, усталость, усталость.
Когда я понял это, мне захотелось уйти, убежать, потому что взрослый мир ужаснул меня: он обернулся вонючей, визжащей, ухмыляющейся гадиной, и самое-то страшное — небезразличной ко мне, мальчишке…
…Да, мироздание закручивалось вихрем, и я был в центре его. Я летел, воя по-щенячьи, и знал, куда лечу: сквозь цветовой разброд и визг проступала знакомая панорама цирка с желтым безнадежным кругом арены, с повисшим над ней разухабистым оркестриком. Зрители — поодиночке, группами, толпами — выскакивают на арену…
…И выкрикивали непонятные слова; и громко пели; и хохотали; и плакали; и рвали на себе волосы; и плясали; и кто-то за кем-то гнался; и кто-то ударял кого-то бутафорским кинжалом между лопаток, отчего происходила настоящая смерть; и несли гробы через эту сумасшедшую толпу; и милиционеры взимали с покойников штрафы за нарушение движения; и покойники недовольно платили, приподнимаясь с жестких подушек и роняя восковые цветы на головы живых; и кто-то здесь же пожирал макароны из бездонной облупленной кастрюли; и кто-то под шумок воровал из сумочек и карманов…
Тут были и Котька Вербицкий, и старик Тартаров, и Резиновый король, и Машетта, и воспитательница из детдома, и Ванька Метелкин в обнимку с Гаргарой, и все наши ночные гости, и даже моя мать — женщина с лицом тусклым, как немытое стекло.
И мне было уготовано жить среди этих людей, но я, не хотел, я боялся. Я задыхался от грядки, от духоты, от случайных прикосновений тысяч рук, от дыхания ртов…
…Не слышно на нем капитана, не видно матросов на нем…
Я начал медленно, тяжело падать, когда цепкие птичьи лапы подхватили меня. Мы взмыли ввысь — я и Дзанни. Толпа скоро пропала совсем, стало тихо, и вдруг слабо забормотала флейта: «Вуаля! Вуаля! Вуаля-ля-ля!»
— Вуаля, — повторил я, изо всех сил обнимая Дзанни. — Не бросайте меня! Я вас во всем всегда слушаться буду! Только не бросайте, а то я без вас помру!
Улыбка промелькнула на лице Дзанни мгновенно, как тень летучей мыши. Он кивнул мне: не бойся, мальчик, не бойся, я с тобой. Вуаля!..