Огонь в колыбели - Страница 39
Понемногу Дзанни начал заниматься со мной музыкой: показывал ноты, учил играть на рояле. Вот как началась настоящая-то музыка, и я стал себя совсем не узнавать. Прошлое вспоминалось не то чтобы реже, но без боли, а сам я теперь плохо отличая сон от яви. Это все музыка виновата и Дзанни. Он ведь как замечательно играл — не мне чета! Был он «слухач», импровизатор, любил играть без нот, и инструмент отзывался на малейшее движение его души то пением, то плачем, то веселым разговором. А я рояля первое время боялся. Флейта была мне подруга, рояль — строгий пожилой учитель. И что-то в нем было жуткое, особенно когда под рукою Дзанни вовсю гудели басовые аккорды, словно тяжкий голос Вия: «Оттяните мне ве-е-ки-и-и!»…
…Как я любил залезать с ногами на диван и, слушая игру Дзанни, рассматривать какую-нибудь старинную, толстую книгу. Какое это было счастье: медленно переворачивать под музыку закрытые папиросной бумагой картинки, на которых улыбались красавицы в мудреных париках и кавалеры в кафтанах салютовали друг другу шпагами…
А как я бывал счастлив, когда Дзанни хвалил меня! И ничего-то мне больше не надо было, только бы услышать: «Сегодня ты играл сносно». Я казался сам себе прекрасен и жаждал играть еще и еще, и думать не думая о том, что «не имею права». Еще как имею!
Вообще же перепады настроений Дзанни были непредсказуемы: то молчалив и грустен, то говорлив и беззаботно-весел, то вдруг высокомерен и язвителен. Не угадаешь, каков он будет через минуту, через час, завтра. Одной из привлекательнейших его особенностей была загадочность.
Моим любимым занятием было незаметно наблюдать за ним. Я глаз не мог оторвать от этого лица — бледного, узкого, будто вырезанного из бумаги. Все черты его были как-то особенно, артистически преувеличены, заострены, и волосы вились ненатурально-красивыми кольцами.
Одно время я даже считал, что Дзанни, покорив пространство и время, прибыл к нам из древних эпох. На эту мысль навели странные предметы, которые я нашел во время уборки у него в комнате: маленький серебряный жук-скарабей, книга с золотыми письменами и крохотное черное распятие. Предметы эти были ничем иным, как атрибутами его тайной власти над силами природы и, может быть, даже над самой Смертью!
Мучивший меня вопрос — будет Дзанни когда-нибудь бить меня или нет исчез, когда я осознал, что существо, близкое Богу, не может ударить какого-то хилого мальчишку.
Так постепенно моя детдомовская озлобленность отступила, новые впечатления загоняли ее в глубь души. Я занимался музыкой и беспрестанно разгадывал загадки, связанные с Дзанни. Сколько ему было лет? Тридцать, сорок, шестьдесят? Я не знал. Люди, приходившие к нам в гости, все, независимо от возраста и положения, побаивались его.
С гостями была связана еще одна странность Дзанни — он любил ночные посиделки. Мне казалось, что он нервничает, когда нет желающих пить с ним чай ночью. Кто эти гости, ему было безразлично. Сиживал у нас и заезжий укротитель блох из города Пфаффеля, и пенсионер-алкоголик, и сантехник, и бывший тенор — знаменитый Радамес, и дворник из соседнего дома, и лауреат Государственной премии в области физической химии, и личность без определенных занятий, которая терлась спиной о стену и разглагольствовала о культуре… Со всеми ними Дзанни обращался вольно, и казалось, что в его власти распоряжаться этими людьми, как своими вещами.
Я всегда играл гостям на флейте, для чего Дзанни будил меня в любое время ночи. Я играл, гости внимали, а Дзанни после говорил им не без гордости: «Мой сын далеко пойдет. Его выбрал Бог!»
Сын… Господи, да после этого я бы умер ради него не задумываясь! И если бы родная мать вдруг объявилась и захотела взять меня к себе, я бы ни за что не пошел! Я любил Дзанни.
Правда, отцом его называть я все-таки не мог, а он и не настаивал. Я звал его просто — Дзанни, в редких случаях — Николай Козимович. Отчество мне не нравилось — казалось комическим, несолидным. Позже выяснилось, что он — итальянец, и все его предки тоже итальянцы, цирковые артисты. Их портреты висели в комнате Дзанни на стене от потолка до пола. Иконостас этот служил воспитательным целям: когда впоследствии я проявлял строптивость и лень в учении, например, не мог сделать шпагат с первого раза и сорок флик-фляков на месте, Дзанни брезгливо брал меня за ухо, подводил к одному из предков и, стуча в него пальцем, кричал:
— Джузеппе Америгович никогда себе подобного не позволял!
Или:
— Вильгельмина Орациевна сгорела бы со стыда на твоем месте!
Но кошмаром моего детства был родоначальник славной династии, чревовещатель Дионисий Наталиевич, судя по портретам, пренеприятный тип: маленький, почти карлик, с длиннющими тараканьими усами, в полосатом костюме со звездой. Часто, часто в моих снах я видел Дионисия Наталиевича, заносящего надо мной хлыст, и просыпался в слезах…
Прошел год нашей жизни, и однажды Дзанни объявил, что у него есть родная дочка, Машетта. Я почувствовал страх и обиду: какая-то девчонка могла «отбить» у меня Дзанни. Она была родная, а родных детей любят больше. Верно, Дзанни стосковался по ней и… Как бы мне снова не попасть в детдом! Туча мелких, злых, мстительных мыслишек заморочила мне голову: то я хотел бежать, то мечтал умереть понарошку, и чтобы Дзанни рыдал над гробом, а я бы вдруг восстал, произнес что-нибудь величественное и… все кончилось бы хорошо.
Машетта жила в круглосуточном детском саду и у какой-то старушки, кажется, дальней родственницы Дзанни. Однажды мы ее навестили.
Старуха, не впустив Дзанни в квартиру, вынесла на площадку очень маленькую его копию: те же глаза, те же вьющиеся волосы и надменный вид, что страшно рассмешило меня.
Девочке жилось, видимо, несладко: пальтецо на ней было засаленное, грубо заплатанное, капор бывший бабкин, судя по фасону, времен «Пиковой дамы».
Двумя прорезавшимися зубами Машетта грызла какую-то подозрительную баранку. Когда Дзанни взял ее на руки, она заверещала, будто ее собирались бить, и стукнула его по носу. Пока мы спускались по лестнице в садик, бабка визжала нам вслед:
— Иди, иди, папаша! Вот помру назло, назло тебе помру! Посмотрим, что ты тогда закукуешь!
Девочку последнее слово очень развеселило. Она подпрыгнула на руках у Дзанни и сказала:
— Ку-ку! Ку-ку!
Я почувствовал, что он расстроился, и жалко стало девчонку. Такая старушенция вполне могла уморить ее голодом.
Когда в садике стало темно, и Машетка вся вывалялась в песке, а мы промокли от дождя, я сказал Дзанни:
— Давайте возьмем ее насовсем.
Он ничего не ответил, только погладил меня по голове. Домой мы вернулись втроем.
Хлопот мне прибавилось, но я управлялся со всем: и за молоком бегал, и стирал, и играл с Машеткой. Я ее сразу полюбил и даже стал меньше скучать по Котьке Вербицкому — времени не хватало. В три года Машетта уже умела танцевать польку и играть на губной гармошке «О соле мио…» Втайне я гордился девочкой и немного — собой, считая, что успешно заменил ей и отца, и мать. Я уже совсем было вошел во вкус родителя, но однажды, когда Машетта спала, Дзанни вызвал меня в свою комнату и, поставив у портрета ненавистного Дионисия Наталиевича, вкрадчиво сказал:
— Ай-люли, малина. Вы посмотрите на него! Какой хороший мальчик! Ты упрек всем остальным мальчикам, а также девочкам. Вероятно, ты хочешь стать домработницей? Почтенная карьера. Редкая профессия.
— Так ведь Машетта же… ребенок же… Она умная, вы не смотрите, что она еле говорит. Вас дома никогда нету… Супруги у вас тоже нету… Можно няньку, конечно, нанять, но дорого. А у вас оклад сами знаете какой… — начал канючить я.
Дзанни вдруг припер меня к портрету Дионисия Наталиевича, тряхнул за плечи и взвизгнул:
— Супруга — пошлое, мещанское слово!
— Ну уж и мещанское, — не сдавался я. — Так все кругом говорят: «Моя супруга…»
— Так говорят лжеинтеллигенты! — закричал Дзанни. — Я запрещаю тебе употреблять это и подобные ему словечки! Видно, слишком часто ты стоишь в очередях за капустой — там еще не такое услышишь! Я запрещаю тебе заниматься хозяйством, запрещаю сновать между кухней и детской! Машетта не умрет без твоих обедов. Скорее даже наоборот — здоровее будет. Отныне ты займешься своим прямым делом. До сих пор я тебя щадил.