Огонь в колыбели - Страница 38
Я хохотал, стучал ногами от восторга, хватался за живот со стоном: «Во дает! Во мужик!» Я уже верил в цирк, как в идола, и готов был ради него на любые жертвы. Лишь бы только длилось вечно это веселье, не смолкал плеск аплодисментов и гром оркестра, иначе… Что иначе? Не знаю, что именно, но мерещилась какая-то катастрофа во вселенских масштабах.
В конце представления, когда казалось, что ничем рассмешить уже невозможно, на арену под барабанный бой вышел клоун в широченных штанах, громадных ботинках и колпаке с бубенцами. С самого начала этот парень потешно встревал во все номера — дергал акробаток за ноги, строил рожи дядьке, который объявляет, дразнил тигра и убегал с визгом — в общем, старался вовсю. Напоследок он, видимо, решил отмочить какую-то особую шутку. Так и случилось. Клоун заиграл на маленькой гармошке «До чего же хорошо кругом!» Вслед за этим на арену важно вышла большая пятнистая свинья с портфелем на шее. Мы скатились на пол от смеха. Ясно: клоун был учитель, а свинья вроде как плохой ученик. Последнее Гаргара (так ее звали) доказывала с блеском — валялась в опилках, рылом опрокидывала громадную чернильницу и не хотела мыть копыта. Наконец клоун плюхнулся перед ней на колени и спросил.
— Ну-ка, Гаргара, ответь: ты хочешь стать отличницей?
— Ишь, чего захотели! — прохрюкала вдруг свинья.
— Дзанни!!! — с восторгом завопили мальчишки, и зал тоже закричал и захлопал, а мой Дзанни сделал круг кочета, ведя за собой Гаргару и подмигивая в нашу сторону.
Вот, оказывается, кто был Клоун! И я буду клоуном, но только с флейтой. Может быть, мы будем выступать с ним вместе, и свинья с нами? Может быть, он, чувствуя старость, решил подготовить себе замену? Я надену его широкие штаны, колпак и ботинки, буду свиристеть на флейте, а зрители будут хохотать…
Мысль эта пришла в голову не мне одному. Все ребята думали так и просили только об одном — не забывать о них на вершине славы. Так, еще ничего не умея, я уже почувствовал себя артистом.
Но недолго продолжалось счастье. Пришлось вкусить зависть и недоброжелательство. Виною была моя проклятая щербатость. Однажды я вышел к доске и произнес:
— Корабль одинокий нешется, нешется на вшех парушах…
— Не сметь коверкать великий русский язык! — заорала учительница. — Тебе в лесной школе надо учиться, коробки клеить!
— Но я же жнаю штихотворение! — выкрикнул я, чувствуя горячие удары в висках.
Бледно-розовые губки учительницы вытянулись, чтобы произнести привычное «урод» или же «ублюдок», но я опередил ее, объявив с торжествующим злорадством:
— А меня ждешь шкоро шовшем не будет! Меня ушыновят!
— Усы-но-вя-а-а-т?! — тоненько воскликнула учительница и, как укушенная, сорвалась со стула. — Ах, усы-но-вя-а-а-т?
Робость, присущая совсем молодому и неопытному воспитателю, все-таки остановила ее, не дала избить меня по-настоящему, как это делали, например, физкультурник Горохов и завуч Гнущенко. Учительница вцепилась мне в плечи острыми, как у ведьмы, коготками, к стала трясти, гнусаво выпевая: «Усы-но-вя-ат? Усы-но-вя-ат?!» Класс с восторгом наблюдал экзекуцию. Наконец я не вытерпел и крикнул:
— Дура!
— Ах ты паршивый, мерзкий урод! Да ты не то что на семью, ты на жизнь не имеешь права!
Меня как будто хлестнули ремнем по сердцу: «Не имеешь права!» Как же это? Почему?! Не помня себя от бешенства, я зажмурился, оскалился и издал дикий вопль, особенно рассмешивший всех. Класс взорвался криками ликования, а учительский прихвостень Бережков взвыл:
— Ну вылитая свинья Гаргара!
Все подхватили:
— Похвиснев — свинья!
— Гаргара ты наша, хрюкни!
Сжав кулаки, я бросился на Бережкова:
— Убью, пашкуда!
Вспыхнула зверская детдомовская драка. Учительница вскочила на стул и заголосила:
— Де-фек-тивные-е! Мазурики чертовы! Урки потенциальные-е!
Били меня крепко и даже, кажется, ногами, но я не сдавался. Спасибо Котьке — он догадался опрокинуть на дерущихся парту. К тому времени я уже потерял сознание.
…Провал. Мрак, словно под крылом птицы. Она несет меня, слепого и беспомощного, неизвестно куда. Я сплю, зарывшись в птичий пух, и слышу во сне флейту…
…И только что землю родную завидит во мраке ночном, опять его сердце трепещет… и очи пылают огнем…
Из больницы я уже не вернулся в детдом — Дзанни усыновил меня.
Ах, проспект Чернышевского! Любимое место мое в этом городе да и во всем мире, пожалуй. Дзанни до сих пор живет в нашей старой квартире, в том самом доме на теневой стороне, где полуподвальный магазинчик «Канцелярские товары». Прогуливаясь по бульвару, можно легко отыскать наши два окна узкое прямоугольное и полукруглое, над аркой.
По вечерам здесь, в подворотне, можно встретить пугливого пьяного или девицу с наивно-бессмысленным личиком начинающей проститутки. Во дворе стоят всегда переполненные мусорные баки, навечно притулился у стены ржавый «Запорожец» без колес, и тянет из подъезда сыростью и кошками…
Ларчик с драгоценностями — вот что напоминала квартира Дзанни. Она была двухэтажная, оклеенная шелковистыми обоями и наполненная удивительными предметами. Чучело орла служило хозяину вешалкой: на голову он нахлобучивал шляпу, на лапы вешал пальто, а в клюв всовывал зонтик. Возле огромного зеркала стоял футляр от виолончели — в нем хранились старые журналы и жила мышь. Под потолком висели колокольцы, издававшие сами по себе чудесный звон — тоненький такой, веселый… Тут все было волшебное, ласковое, уютное — и диван, покрытый мягкой белой шкурой, и полосатые, как зебра, драпировки, и афиши, и веера, приятно пахнущие чем-то заморским, и портреты, и книги, и рояль, по сравнению с которым наш, детдомовский казался замухрышкой и босяком.
…Я вижу себя мальчиком с забинтованной головой в новом, подаренном Дзанни костюме. Мальчик, оробев среди невиданной роскоши и все еще не веря в чудо, вдруг и навсегда осознает, что этот мир — его мир. Ему кажется, что когда-то, до рождения, он уже жил среди красивых вещей, умных книг и прекрасной музыки. Это открытие наполняет его счастливой гордостью, и он чувствует себя принцем, вернувшимся домой после долгих лет скитаний…
Дзанни жил один. Я не смел спросить, почему у него никого нет, и неведение это питало мои фантазии. Он играл в них то роль несчастного отца, чей сын убит на дуэли, то еще более несчастного мужа, чья молодая красавица-жена скоропостижно скончалась от насморка.
Первые недели нашей новой жизни Дзанни словно бы забыл о флейте, предоставив мне полную свободу. Я не преминул бы воспользоваться ею, не случись со мной странной перемены. Сердце мое, озлобленное, черствое маленькое сердчишко, не могло простодушно радоваться ничему. Ядовитое подозрение, что на самом деле я ни на что «не имею права», мешало этому. С другой стороны, я был уверен, что я «имею право». Как быть? И я решил, что даром есть хлеб Дзанни не стану, и придумал, как отплатить за его доброту, — взялся вести домашнее хозяйство, довольно, признаться, запущенное.
Юродская, злая, мелочная мыслишка! За ней ведь ничего не стояло, кроме намного желания, чтобы Дзанни не просто по-доброму относился ко мне, а еще и прощения попросил… за все — за то, что мать меня бросила; за колотушки детдомовские; за голодуху; за тараканов в столовском борще; за то, что я был «урод», «идиот», «дефективный», «олигофрен».
…Злая, поганая моя душонка, и заглядывать в нее то же, что в помойную яму, — а ничего не поделаешь. Уж каков есть. Принц-страдалец…
К приходу Дзанни его высочество стирало белье, мыло полы и даже готовило обеды по рецептам детдомовской кухни: тушеная капуста, а к ней котлеты или сосиски.
Деньги, что Дзанни давал на кино и на мороженое, я откладывал. Была у меня давно, еще с детдома мечта — поесть сала. Унылыми зимними вечерами мы с Котькой представляли, как едим розовые, нежные ломтики с черным хлебом. Я нарочно не говорил ничего Дзанни — хотелось самому, тайно купить огромный кус и съесть его на пару с Котькой. Ан не вышло! Когда я его наконец купил и нес домой, ко мне привязались двое пацанов, отняли авоську и сдачу двадцать копеек. Горевал я, помню, долго, а потом понял, что не судьба, и про сало забыл…