Огонь в колыбели - Страница 23
— Бабуленька, ты же у меня умница, ты ведь понимаешь, что это никак невозможно.
— О, это я понимаю! Мне не понять другого, зачем, зачем это нужно?
— Бабуленька, не надо меня пилить, в моем положении вредно волноваться.
— Мне тоже вредно волноваться! Мне восемьдесят шесть лет, а ты вечно заставляешь меня тревожиться о твоем здоровье!
— Не надо тревожиться… — Юкки подсела поближе и, приняв вид пай-девочки, погладила бабушку по плечу.
— Не подлизывайся, — сердито отозвалась та и встала.
Поднялась и Юкки. Когда они стояли рядом, то сходство резко бросалось в глаза. Они казались сестрами и были почти одинаковы, только у старшей от глаз едва заметно разбегались морщинки да волосы были не такие пушистые. Обе невысокие, одна чуть полнее.
— Развезло тебя, — недовольно сказала Лайма Орестовна. — Не женщина, а коровище. Никак в толк не возьму, что за удовольствие ты в этом находишь? У меня было трое детей, и, поверь, по тем временам этого было вполне достаточно. А современные бабы как с ума посходили. Уже Мировой Совет другого дела не знает, как только вашу дурь в рамки вводить. Почему-то шестьдесят лет назад перенаселения на Земле не было.
— Было.
— Но не до такой же степени! В конце концов, в первую очередь надо быть человеком, а не самкой!
— Бабушка!.. — голос Юкки задрожал. — Как ты можешь так говорить? В моем положении…
— Ну, успокойся, девочка, — заволновалась Лайма Орестовна, усаживая на диван всхлипывающую Юкки. — Я не хотела тебя обидеть, прости ты глупую старуху.
— Бабуля, ты прелесть, — Юкки еще раз по инерции всхлипнула и улыбнулась. — Я тебя очень люблю.
— Вот и славно, — Лайма Орестовна присела рядом с внучкой, — больше я тебя терзать не стану, все равно поздно, только обещай мне, что пятого ребенка ты заводить не будешь.
— Не знаю, — сказала Юкки, и Лайма Орестовна даже застонала сквозь сжатые зубы, как от сильной боли. Юкки метнула на бабушку испуганный взгляд и торопливо заговорила: — Бабуленька, ты подумай, о чем тут беспокоиться? Я чувствую себя прекрасно, а роды при современной-то технике — это почти не больно и совершенно безопасно. Зато потом будет маленький…
— У тебя уже есть трое маленьких и намечается четвертый, — перебила Лайма Орестовна. — Вырастила бы сначала их.
— Нет, ты послушай. С пеленками, как когда-то тебе, мне возиться не надо, еда всегда готова, а если вдруг понадобится уехать на день или на два, то есть где оставить малышей… И даже не это главное! Тут есть другое. Вот ты пришла звать меня с собой, чтобы я поехала в Пиренеи. Ты в горы собираешься, в восемьдесят шесть-то лет! И во всем остальном тоже никакой молодой не уступишь. К тому же ты красавица, а я так, серединка на половинку…
— Не кокетничай! — строго сказала Лайма Орестовна.
— Мы успеем напутешествоваться после пятидесяти лет, а сейчас нам хочется быть молодыми. Но ведь молодая женщина в наше глупое время — это женщина, ждущая ребенка. Поняла?
Лайма Орестовна некоторое время сидела молча, нахмурившись и не глядя на Юкки. Потом вздохнула и сказала:
— Все-таки надо быть чуточку более сознательной.
Юкки виновато улыбнулась:
— Я пробовала, — сказала она, — но у меня не получается.
От Гарри Сатат ушла сама. Она слишком ясно видела, что происходит с ним, чтобы пытаться обманывать себя глупыми надеждами. Правда, она и на этот раз старалась не замечать его охлаждения, хотела оттянуть разрыв, но дожидаться, чтобы любовь перешла в ненависть, она не могла и потому однажды сказала ему:
— Знаешь, я, пожалуй, уеду.
Он еще не был готов к этому разговору, смутился и как-то потрясающе глупо спросил:
— Куда?
— Не куда, а как, — поправила Сатат. — Насовсем. Так будет лучше.
Гарри стоял перед нею, знакомый до последней мысли, любимый, но в чем-то уже чужой и ненавистный. Он хотел что-то сказать, но только жевал губами. И наконец выдавил:
— Может, ты и права. Может, так в самом деле будет лучше. Только ты пойми, я ведь тебя люблю, по-настоящему люблю, я никогда никого так не любил, но…
— Замолчи!.. — свистящим шепотом выдохнула Сатат. Она разом спала с лица, скулы выступили вперед, щуки ввалились, и только под глазами, словно от многодневной усталости, набухли мешки, и в них часто и зло забились жилки.
— Не смей говорить мне про это!.. — выкрикнула Сатат и бросилась к гравилету, дожидавшемуся у порога дома. Она упала лицом и руками в клавиатуру, гравилет взмыл и, выполняя странный приказ, вычертил в утреннем небе немыслимую по сложности спираль.
Сатат уже не пыталась сдерживаться. С ней случилась страшная истерика. Она билась о пульт, царапала его, обламывая ногти о кнопки, сквозь губы протискивались обрывки каких-то фраз, и среди них чаще всего одно:
— Не могу!..
Она бы десятки раз разбилась, если бы автопилот, одновременно получающий множество противоречивых команд, не отбрасывал те, которые могли привести к гибели машины. Из остальных он пытался составить подобие маршрута. Гравилет метался и дергался в воздухе, начинал и не заканчивал десятки никем не придуманных фигур высшего пилотажа, срывался на гигантской скорости, но тут же замирал неподвижно, а потом падал к самой земле и, чуть не коснувшись ее, принимался стремительно вращаться вокруг своей оси, и эта развеселая карусель, бездарное машинное воплощение женского горя, уносилась ввысь, теряясь в синеве.
Наконец Сатат заплакала, но слезы скоро кончились, сменились тяжелой неудержимой икотой. Гравилет, перестав кувыркаться, медленно потянул вперед, время от времени вздрагивая в такт своей хозяйке.
Через час гравилет опустился на небольшую площадку, усыпанную острыми битыми камнями. Справа и слева довольно круто поднимались склоны, с которых когда-то сорвались эти камни. Было холодно, снег, лежащий на вершинах, казался совсем близким.
Сатат, внешне уже совершенно спокойная, вышла из кабины, присела на камень. Камень неприятно леденил ноги, дыхание вырывалось изо рта облачком пара.
«Пусть, — подумала Сатат, — мне можно».
Она порылась в карманах, нашла маленький маникюрный наборчик и пилочкой осторожно поддела крышку браслета индивидуального индикатора. Прищурив глаз, вгляделась в переплетение деталей и той же пилочкой принялась осторожно соскребать в одном месте изоляцию. Закончив, она сняла браслет. Индикатор не отреагировал. Сатат невесело усмехнулась. Когда-то на одном из технических совещаний она выступала против именно этой конструкции индикатора, говоря, что его слишком легко испортить. Но комиссия сочла фактор злой воли несущественным. Что же, тем лучше. Теперь индикатор будет вечно посылать сигнал о хорошем самочувствии. А главное, не выдаст ее убежища.
Сатат спрятала индикатор под сиденье и задала гравилету программу возвращения. Она долго глядела ему вслед. Сейчас он еще раз спляшет меж облаков нескладную историю ее последней любви и забудет этот необычный маршрут. Теперь ее могут хватиться, только если кто-то вызовет ее, а она не ответит на вызов. Но захочет ли кто-нибудь из бесчисленных миллиардов людей говорить с ней?
Июль в Пиренеях — самое опасное для альпинистов время. Снег в горах подтаивает, рыхлые массы его срываются вниз в облаках непроницаемо-белого тумана. Место, по которому проходил десять минут назад, может стать ненадежным, а ярчайшее испанское солнце непрерывно угрожает снежной слепотой. Может быть, поэтому особенно интересно совершать восхождения именно в июле. Романтические опасности приятно щекочут нервы, и единственное, что новоявленные альпинистки знали совершенно точно — в горах нельзя громко говорить. Вот только как удержаться?
— Лайма! Если ты будешь так копаться, то горы успеют рассыпаться, прежде чем ты залезешь на них!
— Погоди, не всем же быть такой обезьянкой, как ты, — отвечала снизу Лайма Орестовна. Отдуваясь, она добралась к своей подруге и огляделась.
— Вот что я скажу, голубушка Сяо-се, — промолвила она, — я все больше убеждаюсь, что если мы и дальше будем ползти по этому уступу, то никогда не выйдем ни к одной приличной вершине. По-моему, мы просто ходим кругами. Час назад снежники были близко, сейчас они тоже близко. Спрашивается, чем мы занимались этот час?