Очевидец грядущего - Страница 2
Тихая детская радость от предстоящей поездки по железной дороге росла, ширилась, как вдруг на одном из перекрёстков, ближе к станции, чуть не под копыта кинулся то ли монах, то ли и вовсе какой-то побродяга. Костистый, простоволосый, в просторном, с чужого плеча армяке, из-под которого виднелась некогда серая, но от времени порыжевшая ряса. Был побродяга бледен лицом, на щеках имел розовые с неровными краями пятнышки, борода каурая метёлкой растыкалась в стороны. Однако, несмотря на худобу, чувствовалось: побродяга очень силён и уверен в себе.
Александра Фёдоровна вздрогнула. Кучеру приказано было остановиться.
– Надо бы еттого нищего в работы, – нахмурилась императрица.
– Милая Аликс, «Особое присутствие по разбору и призрению нищих» правом принуждать к работе не обладает. Да и сами побродяги нищету свою больше, чем дома́ призрения, ценят.
Выйдя из кареты, он протянул побродяге ещё с вечера заготовленный полуимпериал, произнёс «на счастье» и ободряюще улыбнулся. Побродяга глянул на полуимпериал, увидел на нём отчётистый царский профиль, перевёл взгляд с монеты на оригинал, булькнул горлом, цепко, двумя пальцами, ухватил монету и, не раздумывая, зашвырнул её далёко в снег. А сам внезапно стал валиться на бок.
– Regardez-moi! Вы гляньте только! Да у него настоящий обморок, – долетел фрейлинский смешок из кареты сопровождения, в которой тоже приоткрыли дверь.
– Ах, какой ньежный этот нищий, – поддакнул фрейлине кто-то из свитских.
Полежав несколько секунд с закрытыми глазами, побродяга вдруг перевернулся на бок, высолопил, как собака, язык, два-три раза лизнул им островок уже начавшего чернеть снега, стал подниматься на ноги, как вдруг, зарыдав, упал вновь. Из окна уже готовой двинуться дальше кареты было хорошо видно: нищий всё же встал, замахал руками, потом поочерёдно притронулся пальцами к нижним векам и, мыча, попытался что-то сказать:
– А-а-ль… А-эл-ь… … – вылетело у побродяги из горла, и за этими звуками вслед полетел глухой, с металлическим отливом – словно в груди у нищего была спрятана небольшая труба – чахоточный кашель.
– Да у него грудная болезнь. Что он пытается сказать? – Императрица недовольно распрямилась.
– Похоже, скоротечная чахотка. Мне кажется, он пытается выговорить чьё-то имя. Но, возможно, у него подсечён язык. Я видел на Урале одного каторжанина, тот произносил звуки подобным же образом.
– Н-не бойся… письма, – выхаркнул из себя наконец побродяга, – ты слеп, а должон прозреть. Прозреешь – действуй… И́наче… И́наче…
Ветер разобрался сильней. Словно подхлёстываемый этим ветром, нищий с подсечённым языком стал коряво и дёргано водить рукой по воздуху. Показалось: побродяга вычерчивает буквы, даже целые слова. С немалым напряжением, тогда удалось прочесть: «…как Павелъ». Тут же нищий повернулся лицом на юг.
Ни сам побродяга, ни написание букв по воздуху тогда его не смутили. Смутил непонятный смысл, вкладываемый в начертание: «…как Павелъ». А вот императрицу нищий в порыжевшей рясе привёл в негодование.
– Dieser Bettler ist unamo#glich.Wir fahren eher. Этот нищий невозможен. Едем скорей назад, – повторила по-русски Александра Фёдоровна и плотней закуталась в расписной павловопосадский платок, для выезда из Петербурга ею на плечи уже однажды накидывавшийся. – Уж етти мне нищие! Они плохой знак. Дороги сегодня не будет.
– Но как же пакет, Аликс? Я ведь не раз тебе говорил: император Павел приказал вскрыть его ровно через сто лет после его смерти: день в день.
– Волю императора следует, конечно, исполнить. Но я уверена: нищий каторжник – дурное предзнаменование. Необходимо отложить поездку. Пусть на день, на два.
– Хорошо. Хотя прадед всегда требовал неукоснительной точности. И вряд ли здесь упрямство и своеволие.
– Я прошу тебя, Ники! Едем назад! Скорее…
– Что ж, пожалуй, – неохотно согласился он, – я тогда ещё покатаюсь в санях, а ты отдохнёшь от этой встряски. Поворачивай назад! – в сердцах крикнул он кучеру.
Громоздкий царский поезд медленно развернулся, императрица смежила веки, а император, приоткрыв дверцу кареты, ещё раз оглянулся. Нищий снова поднял руку, осеняя царский поезд троекратным крестным знамением…
До обеда катались с Воейковым в санях, но недолго: погода оставалась невразумительной. Вечером наслаждался игрою оркестра. Вдруг во время исполнения симфонии Чайковского, среди тревог и скорби, в группе духовых – бледное, с ржаво-красными пятнами, чуть удлинённое лицо побродяги. Он хотел подняться и выйти. Однако медный отблеск с лица музыканта быстро исчез, тень, принятая за растыканную в стороны бороду, – тоже. Тревожная музыка сменилась лёгким оркестровым галопом…
В Гатчине удалось побывать лишь 8 апреля.
Парк перед дворцом встретил сладкой, чуть гниловатой прелью. Матушка-императрица, как доложили, ещё почивала. Воздух полусгнившей зимы, воздух не вполне весенний, но уж, конечно, и не зимний, вызвал чувство неопределённости.
Пакет, хранившийся по распоряжению Павла Петровича в одной из опочивален в Центральном корпусе дворца, было приказано принести в парадную залу. Из свитских никто в залу допущен не был: не хотелось излишнего внимания. Матушка-государыня всё ещё была у себя.
– Что же ты медлишь, братец? Ступай, неси пакет, – обратился он к лакею, который, казалось, силился что-то выговорить, но, как видно, не смел.
– Может, ещё отложим, Ники? День сегодня не вполне подходящий.
– Милая Аликс, мы ведь почти месяц откладывали. Будь любезен, неси пакет, – обратился он уже строго к лакею.
Лакей, глубоко поклонившись, вышел. Через минуту-другую где-то на верхних этажах Гатчинского дворца, в котором Павел Петрович души не чаял, резко стукнула дверь. Вслед за стуком послышались шорох и слабенький топоток: словно бежал ребёнок. Впрочем, топоток быстро сменился осторожными шагами, за окном вмиг потемнело и закричала ворона: раз, другой, третий. Крик её был странен и дик, слышался в крике треск столетних ветвей, хруст ломаемых сучьев, ураганный далёкий рёв:
– Тр-р-ц! Тр-р-ц-ц! Трц-ц-цк!
Императрица отступила от окна на шаг, и тут же повалил медленный, крупный, вовсе не апрельский снег. Снег, впрочем, тут же кончился. Но солнце не выглянуло. Вместо него вслед за вороньим криком разнеслось – так послышалось Александре Фёдоровне – нечто схожее с тихим змеиным посвистом.
– Хорошо – рядом никого. Я, кажется, слышала змеиный свист, Ники. А перед тем… – она на миг запнулась, – детский… Боже мой, как это по-русски?.. топоток.
– Это торопятся слуги, Аликс. И воображение у тебя разыгралось: кому тут свистеть?
– Нет, нет, свист был! И шажонки – будто би детские…
Он тогда ещё раз прислушался, но ни посвиста, ни шагов не услышал. Правда, затрещал – и уже вполне явственно – синематографический аппарат. В тот день снимать во дворце он запретил, разрешил лишь в парке и на обратной дороге в Петербург. В недоумении глянул он на приоткрытые створки дверей, ведущих в парадную залу. Кинооператора с треногой видно, однако, не было. Перевёл взгляд на императрицу – та закрыла глаза, ушла в себя, треск плёнки до неё явно не долетал.
– Ваше величество, пакет.
– Вскрывай же, братец. – От нетерпения он даже привстал.
Как только лакей справился с сургучами, он ещё раз внимательно осмотрел надпись, снова уселся за крохотный столик и принялся разбирать крупный, неровный, на концах слов раздражённо взмывающий вверх, прадедов почерк…
Через две-три минуты письмо Павла Первого и несколько листков с предсказаниями монаха Авеля были отодвинуты в сторону. Мелкая колючая слеза выкатилась на одну из ресниц. Отирать слезу он не стал, крепче сжал веки…
Павел Петрович любил нахохленный, глядящий сычами сумрак.
Он шёл по пустому Гатчинскому дворцу на цыпочках, не решаясь этот сумрак спугнуть. Шёл легко, полётно, радуясь своей зрительной памяти. Из заулка в заулок, из чулана в тайную комнату. И опять – в сладко-сумеречную залу. Пакет, который он нёс в руках, жёг императору пальцы. Но все одно Павел Петрович был доволен: пусть читают. Пусть изопьют до дна тоску бесправной власти! Ему самому с такой пошатнувшейся властью – скорее всего конец. Империи – тоже. Не сразу, но империя кончится. Так не только старец Авель говорит. Так думает и он сам, самодержец всероссийский. Прадед Пётр такой колеблемой извне власти тоже боялся. Придут ласкатели солдатских жоп, рассядутся близ трона срамники, с ними в ряд – болтуны и куртизаны! Будут до той поры выкомаривать – покуда не изведут династию. Или покуда не закричат тем куртизанам с Большой Московской дороги осипшие от ярости ямщики: «А приехали! Скидовай штаны! Как сидоровых коз, драть сейчас будем!»