Очерки Крыма - Страница 7

Изменить размер шрифта:

Странно немножко пить чай со сливками в степи, в которую боялся отважиться царь персов со своими миллионами войск, и где, говорят, пили, вместо чая, кровь из черепа врага.

Наши рати долго трепетали этих степей и недаром… И теперь еще приходится нести много горького бремени, проезжая степь в покойном экипаже с подорожной по казенной надобности и ночуя в таких станционных домах, где каждое кресло равняется дивану, а каждый диван — кораблю.

Каково же было здесь при каком-нибудь Адашеве,[5] при Голицыне,[6] при Гордоне,[7] когда каждый кусок хлеба для десятков тысяч людей нужно было везти с собою в течение многих недель, а на ночлегах встречаться не со станционными смотрителями, а с татарскими или турецкими саблями!.. Понятно, почему так долго терпели мы здесь неудачи и почему так ликовали при самых подозрительных следах удачи…

Я теперь понимаю, что значит дойти до Перекопа, потому что понял, что значит доехать до него; и право, после этого могу сказать с полной искренностью, что фельдмаршал Миних[8] был точно молодец!

II. Первая встреча с Крымом

Крымская весна. — Татары. — Долины Крыма. — Верблюд. — Земляк на чужбине.

Весело, читатель, катиться без остановки, все вперед и вперед, по степи, ровной и необозримой, как море, на четверке бойких татарских коньков в открытой коляске, в сухое и прохладное утро крымского апреля. Еще веселее, когда вспомнишь, что эта молодая, нежная зелень, эти робко пахнущие весенние цветы, это кроткое небо и ласкающий воздух — все это украдено тобой у мохнатой зимы, которая лежит теперь страшною бабой-ягою на полях родной земли твоей.

Еще две недели тому назад ты сидел по целым ночам в невылазных сугробах и мерзнул в своих тяжелых шубах; возвратись туда, и теперь та найдешь там мороз и сугробы, которые еще не скоро поддадутся весеннему теплу. Приятно сознать, что лихая ведьма обманута, что ты не в ее когтях, что ты оттягал, в пользу жизни и радости, два-три лишние месяца в год.

Пускай, кто хочет, "в зимний холод будет молод", пускай "в стуже им не хуже", — не хочу скрывать, в стуже скверно, и что гораздо легче помолодеть в крымской весне, чем в московской зиме.

В непочатой свежести раннего детства все в мире кажется доброзело уже по тому одному, что бысть утро и бысть вечер, потому что у жизни впервые раскрываются тогда душевные глаза, и сердце впервые начинает трепетать счастьем бытия. Но когда стихнет и отуманится летами это детское трепетание, когда, по выражению поэта: "Все ведомо и только повторенье грядущее сулит", — тогда, читатель, ступайте на юг, ступайте в Крым. Вы напьетесь в его воздухе живой воды и воскресите незабвенные мгновения вашего детского счастья. Я уже прожил крымское лето и крымскую осень, и могу теперь сказать, что, даже в Крыму, нет ничего похожего на крымскую весну. Особенно чарует она новичка, русского гостя, которого не балуют дома. Для него все кругом и хорошо и ново; я привык к ровной глади полей, к неоглядным стенам хлебов — но я впервые очутился в русской степи. У нас, в России, так редки и не обширны сухие луга, на которых растут пахучие цветы и веселая зелень. Когда встречаешь их среди однообразия поля — радуешься им, как оазису в песках. А тут вы охвачены одним бесконечным, необозримым лугом; несколько дней вы едете по нем и не можете из него выбраться. Тут ничего, кроме зеленой травы, ярких цветов, голубого неба и поющих птиц. В то время, когда только горластые галки да серые вороны зябко жмутся около наших дымящихся труб или под оледеневшими крышами — в то время все разноголосое, разноперое летучее племя встречает первые дни весны на степях Крыма. Это их первая стоянка после далекого перелета через моря из горячей Африки. Они наслаждаются здесь голубою прохладою мартовских и апрельских дней, и только к маю двинутся на свои северные гнезда.

Какие тут птицы — не перечислишь и не увидишь; в степи они только перелетают и немногие останавливаются; пернатые полчища разбивают свои станы на влажных окраинах степи, на речках, озерках, на берегах Сиваша. Но ты постоянно слышишь над собою многошумный шорох тысячи крыльев, и все в одном направлении. Только степные туземцы всегда на глазах. Тяжелые дрохвы сидят бесчисленными стадами в нескольких саженях от дороги, точно отары баранов. Горбатые ястреба, пустельги, копчики, как разбойники в засаде, торчат на телеграфных столбах, на верстовых камнях, насторожив жадные глаза; шулики[9] плавают, едва трепыхаясь над степью, высматривая мышей. Выше их, на исчезающей высоте, висят в воздухе черные орлы. Тут их десятки; тут все полно хищниками разных пород, да и других немало. Скворцы проносятся в одной тесной кучке, будто горсть пущенных камешков; сороки прыгают и виляют хвостами; удоды смешно шлепаются в траву и еще смешнее перепархивают; а какие-то веселенькие летуньи-пташки играли с нами, как резвые дети: вдруг вся ватага вспорхнет дружно и шумно, и, словно полоумная, понесется до следующей кучи, чтобы иметь удовольствие опять вспугнуть себя и опять без памяти нестись до новой кучки камней, постригивая, как ножницами, своими востренькими крылышками.

Но милее всего мне жаворонок, певец весны. Другие птицы дают воздуху движенье, жаворонок — дает ему голос. Жаворонок — это поющий воздух; воспевателем весны, обыкновенно, считают соловья, но соловей поет редко и недолго. Его поэтическое ноктурно скоро умолкает; кроме того, соловей — житель рощи, да и то не всякой; в поле его не услышишь. Жаворонок не поет, а звенит целый день от зари до зари на всяком поле, на степи, у леса, где только есть земля и воздух. Он первый запевает и кончает одним из последних. Весною он поет, когда еще подснежник пробуравливает землю; утром он поет, когда еще звезды бледнеют на небе. Когда он поет, его не видно. Его нежная песнь незримо звенит, а он сам поднимается к небу, легко и прямо, как паренье молитвы. Он льет свои мелодии, исчезнув в голубой высоте, колыхаясь на одном месте, счастливый своим одиночеством поэта, своим воздушным владычеством над всем, что внизу, своею близостью к небу и солнцу. Он так счастлив, что, пока есть свет и тело, он парит и поет, не зная усталости, не желая отдыха. Оттого я люблю жаворонка больше всех поющих птиц. Сверху движение и голос, внизу запах и яркая красота: внизу растут великолепные букеты фиалок, не наших бездушных и тощих, а настоящих пахучих фиалок, которыми славится Парма. Эти букеты лилового бархата рассеяны по зеленому бархату степи со щедростью, незнакомою нам, жителям севера. Местами этот зеленый бархат заткан, как ковер, разноцветными шелками, и разновидными цветами: то красными, как сургуч, то желтыми, как золото, то белыми, то голубыми, зачем называть их? Той живой, ароматической красоты, которою дышат они, не передашь ботаническим термином. Мы, слабые, не вдумчивые головы, невежественная толпа, жадная до фокусов цирка, мы ищем чудес во всем, невиданном нами, а проходим без внимания великие чудеса, ежедневно обнимающие нас кругом; мы смотрим с равнодушием четвероногого, как на вещь, вполне и давно нами постигнутую, на это таинственное претворенье бесцветного семени и черной грязи в благовонный цветок, чудно вырезанный, чудно окрашенный, чудно кормящийся и чудно плодящийся. А между тем, глубочайшая наука наших ученых дошла только до того, что сознает в больших подробностях один голый факт этого претворенья. Пусть ответит эта наука, почему этот венчик вырезан так, а не иначе, окрашен так, а не иначе, пахнет так, а не иначе, почему он может из сока почвы делать лепестки, почему из его семени вырастает новый организм?

В степи народ попадается редко, как и жилье, однако, попадается. Фигуры встречных так характерны, так еще незнакомы мне. Все не то, к чему привык. Скоро, конечно, и к ним привыкнешь, и не будешь замечать их, как не замечаешь часто русского мужика, русского обоза, русской деревушки. Но теперь еще любопытство настороже, оглядывается и всматривается в каждую подробность. Мне кажется, только первые минуты знакомства с предметом передают нам его характер во всей его правде. Незнакомое инстинктивно бьет в глаза всеми своими особенностями, поэтому-то говорят, что свежий человек, посторонний человек, вернее видит и судит. К предметам привыкаешь, как к воздуху. Больные перестают ощущать тяжелую атмосферу госпиталя, и горец постигает целебность своего горного воздуха только тогда, когда попадет в заточенье. Русский мужик не чухает в своей избе ни телят, ни гари, ни овчины. Человек такое неблагодарное и беспамятное животное! Живет себе десятки лет в скучной и скудной глуши, попадет вдруг в сады Италии, на голубые южные моря, и уже через два-три месяца отвертывает нос, словно век свой не выходил из этого рая, словно всю жизнь свою ел не огурцы и капусту, а миндаль да апельсины. Конечно, в забвении большое счастье; "холодный ключ забвенья, он лучше всех жар сердца утолит", — сказал наш поэт. Но, с другой стороны, в этом медицински полезном качестве сказывается такая бедность человеческой природы, что оно возмущает душу.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com