Очарованная душа - Страница 242
Невысказанная жажда искупления, незаживающая рана на теле гордого и здорового существа, оскорбленного недостойной жизнью. Последствия этой раны приближают человека к религиозному самоотречению. Он сам себя наказывает за пережитые страдания и бесчестье. В течение двух лет страшного одиночества в Париже Ася принуждала себя к аскетическому целомудрию. Ничто в мире не могло бы заставить ее нарушить этот безмолвный обет. Даже судороги в желудке, который не одну ночь терзали муки голода. Напротив! Чем сильнее угнетала ее нужда, тем упрямее бронировала она себя самоотречением. Ее защищала суровая гордость побежденной, у которой ничего больше не осталось, кроме гордости, и которая бережет этот последний залог, чтобы не коснуться земли обеими лопатками. И она поклялась не отдавать его даже в случае самой крайней нужды, хотя и не признавала за ним той ценности, которую ему приписывала старая мораль. Для нее это был символ последних остатков ее независимости. Из настороженного страха утратить его эта неверующая обрекла себя на жизнь в некоей Фиваиде, лишенной воды и любви, как на заре христианства поступали первые суровые и упорные отшельники.
Для утоления голода она находила Ersatz'ы. Она утоляла им особый вид голода – голод духовный, приступы которого терзали ее по временам не менее жестоко. И, утоляя его, заглушала голод телесный. Она проводила целые часы под аркадами «Одеона» и читала неразрезанные книги, разложенные на лотках перед книжными лавками. Дули ледяные зимние ветры, и закутанные продавцы, от холода топавшие ногами, не мешали ей: они уже знали ее, – глядя на нее, им становилось теплее. Прочитав книгу, она снова вкладывала ее в бандероль и аккуратно клала на место. Но в рукаве у нее была спрятана шпилька, которой она разрезала страницы, когда продавец отворачивался. Так она прочитала от начала много книг, в том числе научных и несколько брошюр Маркса. За три года скитаний, гонимая Революцией, она слышала о Марксе лишь от яростных клеветников и представляла его в виде одной из семи голов дракона. Теперь она проводила целые дни за чтением Маркса, жадно глотая страницу за страницей. Она боялась стащить книгу, как таскала помидоры и картофель в мелочных лавочках. Голый парень, у постели которого она сидела сейчас в гостинице, и не подозревал, что именно ее поймал он однажды за руку у лотка на улице Комартен. Она не постеснялась бы стащить и нужную книгу, если бы не боялась, что не сможет подойти к кормушке книготорговца в другой раз. Она была способна вырвать одну или две страницы из книги, которую читала. Она принадлежала к тем опасным варварам (все женщины в большей или меньшей степени варвары), которые, стремясь овладеть какой-нибудь крупицей знания, способны повредить ценную книгу, взятую в библиотеке, – повредить, не колеблясь:
«А что ж тут такого? Книги на то и существуют, чтобы я их глотала…» Но ей надо было думать о провизии и на завтра – о крошках со стола книготорговца, и осторожность подсказывала ей обращаться с книгами, которые она перелистывала, не менее бережно, чем сам книгопродавец. Они оказывали друг Другу доверие.
Затем с пустым желудком и насытившимися мозгами она шла домой переваривать пищу. Чтобы заглушить резь в желудке, она сосала сухую корку и косточки от апельсина, съеденного накануне.
За два года этого режима героического голодания, нарушенного лишь несколькими случайными удачами, когда она наедалась досыта, Ася не только не умерла – она создала себе новую жизнь. Она была наделена загадочной гибкостью, свойственной славянам, которые в течение столетий учились все сносить и не умирать. И еще была у нее чудесная способность воскресать – дар избранных душ, (Когда я говорю: «душ», я говорю «тел»; есть тела, которых ни годы, ни сама смерть как будто не касаются – никакая рана, никакое пятно не оставляют на них следа; оболочка изнашивается, лопается и спадает, и появляется новая, свежая.) Женская душа – фильм. Души, точно образы, сменяют одна другую и движутся (вернее, их движут). Души нередко бывают чужими друг другу. Даже наиболее устойчивые натуры, даже такие, как Аннета, не раз наблюдали в самих себе это мелькание кадров. Но никогда еще у такой женщины, как Аннета, смены душ не происходили столь внезапно. Они вообще редко случались у женщин Запада. У Аси полное затмение царствующей души наступало в одну секунду: она забывала все. И возникала новая душа, новая воля. Ее это нисколько не удивляло – она мгновенно отождествляла себя с ними; они принадлежали ей, она принадлежала им в течение всего периода затмения. Потом она сразу, без всяких толчков и нисколько не удивляясь, обнаруживала у себя ту, первую, душу, которую скинула. Это была постоянная опасность. Но были здесь также уверенность и покой. Ибо первая душа возвращалась! (В этом можно было не сомневаться.) И за время затмения она набиралась и сил и свежести, – она точно восставала от крепкого сна…
Так, без связей, без места в жизни, без веры в бога, без иллюзий, без всего, что дает силу жить, Ася жила и не сдавалась. Каждое утро лук бывал туго натянут наново и готов к охоте. Жизненные испытания, как ни были они тяжки для тела и для души, не оставили у нее, однако, гноящихся ран на теле и не опустошили ее душу. Она была существом глубоко здоровым. Умом она все разрушала, все взрывала. Напрасно: инстинкт извлекал из-под развалин молодое будущее. Ее смелая до дерзости критика и дикарски здоровая натура, которая всегда шла прямо к цели, не блуждая по окольным путям, мало-помалу приблизили девушку к пониманию новой России.
Сперва она сама не отдавала себе в этом отчета. А потом подумала: «В чем дело? Я иду своей дорогой. Собаки – и те имеют право ходить по дороге!..» Когда она сталкивалась с теми, кто приезжал оттуда, – она встретила подругу по институту, вступившую в Коммунистическую партию и работавшую машинисткой в советском посольстве, – она сразу чувствовала родную землю, дух родины. Гордость побежденной не позволяла ей признать это. Но признавала она или не признавала, а факт остался фактом: эта эмигрантка видела и эмигрантов, и Запад, и весь моральный и социальный мир в целом глазами русской женщины из революционной России. Больше всего мешала ей примкнуть к революционной России ее индивидуалистическая гордыня, которая в изгнании и одиночестве разрослась еще сильнее. Сама жизнь наложила на нее этот неизгладимый отпечаток, но в глубине души ей страстно хотелось слиться со сплоченными человеческими массами России.
Отсюда приступы лихорадочной, гнетущей тоски по родине.
Отсюда и те дни, о которых я уже говорил, – дни, когда она лежала часами в полной прострации. Тут-то и начала мало-помалу просачиваться в ее сознание невидимая жизнь за перегородкой. Ася лежала в паралитической неподвижности, но сквозь щели ее обостренный слух заползал в комнату Марка, как щупальца исполинского насекомого. Ася исследовала эту комнату, обшаривала ее и постепенно воссоздавала в своем воображении и берлогу и самого зверя. А зверь, то есть Марк, обманутый нерушимой тишиной в соседней комнате, не подозревал, что прощупываются все его движения, и давал себе волю. Безглазые, но цепкие щупальца обшаривали его сверху донизу. Марк всегда находился в возбужденном состоянии и говорил вслух сам с собой не только во сне. Когда он полагал, что никто его не слышит, он не сдерживал своего кипения. В такие минуты у него вырывались обращенные к кому-то слова – слова, полные ненависти, обрывки фраз возникали из темноты, как гребни волн, сверкающие на солнце (то была беседа Иакова с ангелом). Настороженный слух нырял, как чайка, в солнечную пену слов и проникал в глубину души. Сначала Ася прислушивалась лишь к тембру голоса и представляла себе губы, как по запаху можно себе представить плод. Потом она в темноте пыталась представить себе все тело. Она обнюхивала его. Не по влечению, а в силу животного инстинкта самки и от безделья.
Наконец изучение было закончено. Существо, жившее рядом, она уже знала по запаху, вкусу и слуху. Тогда у нее появилось желание рассмотреть не спеша, de visu,[120] тот образ, который она себе создала. Она его не искала, но однажды вечером встретила его на лестнице и постаралась остаться незамеченной. Она его увидела и сразу узнала приказчика с улицы Комартен, который уличил ее в краже; она вспомнила волчью яму, в которую попала, и руку, которая ее выпустила. (В эту минуту, склонившись над изголовьем Марка, который горел в лихорадке, она смотрела на эту руку, красивую, молодую руку с длинными пальцами, которые тогда держали ее, как в тисках, и ласково погладила ее.) Что касается всего остального, то реальный образ не показался ей очень далеким от того, какой она себе создала. В таких случаях реальное мгновенно подменяет воображаемое и воображение не может себе представить, что когда-нибудь видело его иным.