Очарование темноты - Страница 17
— За что?
— За выдумку!
— За какую?
— Не перепродашь?
— Зачем же? Я разве похож на мазурика?
— Тогда при свидетелях скажу. Слушай. Знаешь ли ты, на чем у нас тысячи рублев убытков растут, на чем они зимой в снег, а летом в землю втаптываются?
— Не знаю.
— Так знай! На дороге! Вон таратайка-грабарка. Много ли везет она? С кошкину селезенку везет она. А подложи под таратайку самые захудаленькие рельсишки, даже из прокатной угловой полосы, сколько может тянуть эта же самая лошаденка? Вдесятеро! В двадцать раз... А если чин чинарем рельсы дать, конный поезд можно пустить.
— Ты прав, как тебя звать...
— Зовут меня зовуткой, величают уткой, а по фамилии я Микитов.
— Так вот, ты прав, Микитов. Ты дьявольски прав. И считай награду в своем кармане. Давай познакомимся. — Он протянул руку: — Я Акинфин Платон.
Парень не оробел. Протянул свою руку и соврал:
— А я так и думал, это ты это ты, а не новый техник.
— Положим, ты это врешь...
— Вру?.. Вру! И не потому, что врун, а потому, что показать не хочу, что я дурак дураком.
— Чаще будь им.
— Да могу хоть каждый день. У меня всегда ветер в голове, и он мне в нее такое надувает, что пот прошибает.
— Очень хорошо, что прошибает... Награда за мной! Сам не придешь за ней, она за тобой придет...
Неожиданная встреча и еще более неожиданный разговор оживили в Акинфине давно дремлющее и казавшееся далеким желанием связать разобщенные заводы узкоколейной железной дорогой. Это было дорогой и трудно осуществимой затеей, которую он, считая фантазией, гнал от себя. А сегодня, возвращаясь на велосипеде с «доменки», он поверил в свое «узкоколейное кольцо». Парень убедил его тем, что он так ясно и так наглядно представляет себе конную железную дорогу из «уголка» и брусков вместо рельсов. Почему же он, инженер, умеющий представить ее практически, боялся своей затеи?
Платону не захотелось возвращаться домой. Он боялся растерять мысли. Он свернул по тропинке в лес, поставил велосипед возле пня и, сев на другой пень, принялся рисовать, какой может быть эта узкоколейная дорога. Где пройдет она, кто будет строить ее и что понадобится для этого. Рельсы он накатает сам. Шпалы растут в своих лесах. Небольшие паровозы в этом кризисном году ищут покупателей. Их нужно Два. Вагонетки не обязательно покупать, их легко сделают свои мастера в Шальве.
Кружится голова... Только подумать, что все заводы станут как бы одним заводом! Дорога потребует больших денег, но вернутся они тут же. Пусть не за год, за три года дорога оправдает себя и будет давать прибыль. Огромную прибыль.
В ушах звучат слова Микитова: «Вдесятеро... В двадцать раз!» И тут же наплывает сказанное Максимом Скуратовым: «Сидетель!»
Почему же этот сидетель не высидел такого очевидного? Хотя бы от домны к руднику самую простую, полудеревянную вагонеточную дорогу, какие есть на многих кирпичных сараях.
Платон нагнетал улики и негодование. Он чувствовал себя готовым к встрече с управляющим, но сдерживал гнев. Все тот же Макфильд предупреждал его: «Хорошо, когда есть неопровержимая улика, но лучше, когда их две, кроме еще одной — третьей, про запас».
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Скоро сказка говорится, да не скоро дело делается. На этот раз оно делалось не столь медленно, как предполагал Платон, решив побывать во всех цехах всех заводов. Как бы ни разнились они по производимому, но были схожи общими чертами, общим духом. Следовало бы сказать, что их объединяло какое-то не то безразличие, не то неуважение, где-то переходившее в ненависть к работе.
Платону, бывая в Иркутске, у двоюродной сестры Анны, дважды приходилось видеть работу каторжников. И почему-то они вспомнились ему. Общего как будто ничего, а какой-то бес нашептывал ему: «Пусть не то же, но похоже». И как ни отмахивался от этого Платон, а «бес» не лгал, как и «Зовут зовутка» Микитов.
Почти не было цеха, где бы негодование и усмешки не заставляли Платона напрягать все свои силы, чтобы сдерживать кипящий в нем гнев и сжигающий его стыд. А стыдило все. И загрязненные до черноты, не пропускавшие хотя бы намека на свет стекла цеховых окон. И слой в ладонь толщиной мусора, втаптываемого годами, ставшего бугристым напластованием, мешающим ходьбе. И беспорядочность в расстановке станков, и небрежение к материалам, отходам, к готовым изделиям. Ко всему, что составляет цех и дает право называться ему страшным словом «каторга».
При появлении Платона не все и не всегда опознавали в нем нового молодого хозяина. Не таким представлялся он. Главный хозяин, изредка появлявшийся на заводах, был с «чилиндром» на голове, в долгополом «спинджаке», с золотой цепочкой по животу и с хвостом свиты до дюжины. А этот...
А этот без ничего на русоватой голове, в синей тужурчишке за рубль за двадцать и в сапогах. Не простых, а стоящих, каких, может, и нет во всей Шальве, а все же в сапогах.
Не рядится ли?
Похоже, что нет. Да и зачем ему рядиться? Перед кем? Ради чего?
Платон на самом деле, одеваясь так, не преследовал никаких «демократических целей», как с чьих-то слов повторяли многие голоса. В этой одежде он появлялся и «там», на чужих заводах, опробуя своими руками станки тех фирм, которые производят их.
Сапоги удобны для езды верхом и на велосипеде. Сапоги носил он вплоть до отъезда в Петербург. Об этом роде обуви, может быть, не следовало говорить так много, если бы она не была общепринятой на Урале, особенно в те годы. Сын миллионера рос в среде рабочих ребят. Иной почти не было, если не считать пяти-шести сверстников из инженерских семей. Но не все они подходили в ватагу Платошки Акинфина, остающегося при его имущественном превосходстве сыном необразованного человека, набравшегося барских ухваток и оставшимся верным своему сословию «купца». Так что Платоновы сапоги в том числе и некоторое внешнее выражение, особенно теперь, окрашивались идеей «равновесия».
Заканчивая о сапогах, так навязчиво прилипших к перу, заметим, что средний начальствующий состав заводов и управляющие заводами нашли сапоги так же «удобными», как и куртку из плотной синей ткани.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Все в Шальве ждали перемен. Одни чуяли, другие знали, что не зря молодой Акинфин днюет и чуть ли не ночует на заводах. Не из любопытства же вникает и в то, что никогда никем не замечалось. Видит и разглядывает пустячное из пустячного и спрашивает о нем, как о немаловажном и стоящем внимания к нему.
Приказов и распоряжений никаких не отдает, но как-то получается само собой, без замечаний, примечательное шевеление начальства. В цехах замельтешили редко бывавшие в них их благородия, и дважды снизошел до посещения заводов его превосходительство сам управляющий, семипудовый господин Шульжин. Он будто бы желал нечаянно встретиться с Платоном Лукичом, а тот не пожелал такой нечаянной встречи.
Наслышанные люди открыто говорили, как молодой Акинфин велел передать управляющему заводами, что встреча с ним произойдет, когда она будет полезной и необходимой.
Как хочешь, так и понимай. В цехах это понимали точно и определенно, а поняв, решили не бояться власти над ними Шульжина и его услужливых ему «ушей».
Заслуживающие уважения и доверия люди про Платона говорили:
— Рая он не принесет, но кандалы с нас будут сняты. Значит, нужно ему в этом помогать.
— Как?
— Кто как может. И, во-первых, не молчать.
А что значило не молчать? Не говорить же во все рты всем гамузом. Нужно назвать стоящих людей. Не говорунов, а твердых говорителей, умеющих коротко и ясно выложить суть.
Какую суть? Сутей много.
Сначала главную, а остальные смотря по разговору.
Цеховые сходки были затруднены, но находились возможности встречаться, обмениваться мнениями, наказывать нужное избранному «ходоку». Дорогу ходокам, как и предполагалось, проторил Максим Скуратов. Он посоветовал:
— Платоша, ходить по цехам тебе надобно. Глаза — хорошие подсказчики, но уши им вприпряг помогут лучше понять увиденное и тем паче скрытое от глаз. Прими поодиночке назначенных рабочими поговорить с тобой...