Обретение мужества - Страница 35
Да, логика такова, что юсовы всей деятельностью своей расчищают дорогу белогубовым и в конце концов становятся их жертвой. Но если в обществе первостепенное положение начинают занимать люди, сила которых — в сознательном, хладнокровном отказе от каких-бы то ни было нравственных норм, в полной духовной деградации, если иными средствами самодурство удержаться уже не может, — значит кризисные явления слишком глубоки, и в самом его уверенном торжестве — неизбежность, быть может, не слишком скорых, но перемен. И атмосфера зыбкости, утраченности опор, последовательно нагнетаемая в спектакле, обретает свой окончательный смысл.
Главное предвестье зреющих в обществе перемен — Жадов, каким играет его Р. Катанский.
Островский «...без сомнения, сочувствовал тем прекрасным вещам, которые говорил Жадов; но в то же время он умел почувствовать, что заставить Жадова делать (разрядка автора) все эти прекрасные вещи — значило бы исказить настоящую русскую действительность», — справедливо замечал Добролюбов. На человеческой слабости Жадова, на его благородной, но прекраснодушной мечтательности и неспособности к реальной борьбе исследователи и постановщики «Доходного места» настаивали неоднократно. Но часто в тени оставалась другая мысль Добролюбова, не менее справедливая и важная: «А в самом деле — слабо, должно быть, самодурство, если уж и Жадова стало бояться!.. Ведь это хороший признак!..»
Именно эта идея прозвучала в спектакле. Жадов Р. Катанского — рядовой человек. И визит его к дядюшке Аристарху Владимировичу Вышневскому с просьбой о доходном месте вызван обстоятельствами отнюдь не крайними — просто любимая жена Полина, искренне рвущаяся к яркой, человеческой жизни, но не имеющая о ней сколько-нибудь осмысленного представления, требует роскоши, нарядов и грозится уйти от него. (Пожалуй, актеру следовало бы несколько трезвее, может быть, даже ироничнее отнестись к страданиям Жадова, не тянуть — а Катанский это временами делает — героя на пьедестал, куда ему пока еще явно рановато) Так почему такая тревога, чуть ли не паника в голосе Юсова, когда настойчиво повторяет он прочно засевшую в его голове мысль: «Что это за время такое!.. Как жить на свете! Мальчишки стали разговаривать!» И потом снова, в другом варианте: «Житья нет А от кого? От дряни, от мальчишек... Сотнями выпускают их; заполонят нас совсем». Сотнями выпускают — вот оно что! Не исключительный, не выдающийся по своим духовным качествам человек, не герой, а самый обычный, просто элементарно порядочный, каких сотни, тысячи — и не может молчать, невмоготу ему, терпение кончилось.
Вышневские, юсовы, и иже с ними страстно, трепетно ждут, когда такой человек ошибется, оступится, проявит малодушие, слабость. Ждут, чтобы, словно сорвавшись с цепи, затоптать его: «Вы честны до тех пор, пока не выдохлись уроки, которые вам долбили в голову; честны только до первой встречи с нуждой!» Они радуются, что противник слаб, пока слаб, и демагогически, иезуитски попрекают его этой слабостью. А если бы проявил силу — обличали бы по-другому и за другое, найдя при этом не менее патетическую и демагогически отточенную форму обличения.
Но только не им судить Жадова за его малодушные колебания, не им в связи с этим произносить в его адрес гневные тирады, хотя сами по себе тирады эти могут быть и не лишены оснований. Ибо, как справедливо заметил М. Е. Салтыков-Щедрин: «Я знаю, что система, допускающая пользование услугами заведомых прохвостов, в качестве сдерживающей силы относительно людей убеждения, существует не со вчерашнего дня, но, по моему мнению, давность в подобном деле есть прецедент, по малой мере, неуместный... Мир убеждений и мир шалопайства суть два совершенно различные мира, не имеющие ни одной (разрядка автора) точки соприкосновения. Эта истина, непререкаемость которой должна быть для всех (разрядка автора) обязательною. Допустите в среде убеждений самую густую окраску заблуждения, так ведь и тогда, прежде всего, надо уметь определить, в чем именно заключается заблуждение, и почему непременно предполагается, что оно должно нанести ущерб сложившейся современности. Разве невежественный прохвост может возвыситься до постижения столь сложных и трудных явлений? — Нет, он только будет выкрикивать бессмысленное слово и, под его защитою, станет сваливать в одну кучу все разнообразие аспираций человеческой мысли». И наиболее умные, проницательные из них понимают, что — да, не им судить, ибо будущее не с ними, Жадов, при всей его уязвимости, больше их принадлежит будущему Понимают, и от этого бесятся еще шумнее и яростнее.
А Жадов, пережив унижение, надругательство над своим достоинством, — он уже находит в себе силы поднять голову и сказать: «Моей слабости вам нечего радоваться... нужда, обстоятельства, необразованность родных, окружающий разврат могут загнать меня, как загоняют почтовую лошадь. Но довольно одного урока... чтобы воскресить меня... Я могу поколебаться, но преступление не сделаю; я могу споткнуться, но не упасть».
Худо, стало быть, дело у вышневских и юсовых, совсем худо, куда ни глянь — отовсюду можно ждать подобных сюрпризов.
«Ведь это хороший признак...»
Конечно, кроме вышневских и юсовых, есть еще преуспевающий, восходящий к вершине своей Белогубов, и с ним нашему честному, но слабому Жадову не совладать.
И напуганное, провоцируемое белогубовыми правительство еще спохватится, что не дело это, когда мальчишки начинают разговаривать, что так ведь и долиберальничаться можно. И, спохватившись, снова прибегнет к проверенному средству — закрутит гайки вдвое, втрое против прежнего. Задним числом, но напрочь отрекаясь от совсем недавно столь шумно разрекламированных мизерных уступок. И время, когда боялись долиберальничаться, сменится другим, когда станут категорически искоренять либерализм предшествовавшего времени. И еще погибнет от чахотки Добролюбов. И Чернышевский пойдет на гражданскую казнь. И сложат свои головы за торжество будущей справедливости другие, лучшие из лучших, не Жадову чета. Еще долгой, изнурительной будет борьба, прежде чем забрезжит свет победы. Но более чем необходимо ясно понимать, осознавать, что начавшееся нравственное раскрепощение было процессом необратимым. Что самосознание общества, коль скоро оно поднялось на новую ступень, назад не спихнешь. To-есть, поставивши рогатки на пути всего талантливого и честного, можно, разумеется, задержать новый прогресс общественной мысли и, вероятно, надолго. Задержать, но не остановить. Потому что люди уже не те. И среди них гораздо больше таких, которых не убедит властный начальственный окрик, пусть даже не лишенный отеческой проникновенности. Не убедит и не испугает Которые будут продолжать думать, и очередной указ по всем кардинальным вопросам бытия решительно откажутся вновь признавать высочайше дарованной им истиной в последней инстанции.
«Я говорил только, что в наше время общество мало-помалу бросает прежнее равнодушие к пороку, слышатся энергические возгласы против общественного зла... Я говорил, что у нас пробуждается сознание своих недостатков; а в сознании есть надежда на лучшее будущее. Я говорил, что начинает создаваться общественное мнение».
Звучали слова заключительного монолога Жадова, исполненные надежды и веры. И было такое чувство, словно это лично к вам обращается бесконечно близкий, понятный человек, и это лично вы не должны обмануть его надежду и веру.
Уходя сегодня со спектакля Ленинградского театра имени Пушкина, мы думаем об ответственности, стойкости, мужестве. О том, как нужно жить, чтобы сохранить в себе то лучшее, что есть за душой. Как жить, чтобы не случалось минут, о которых будешь вспоминать потом с горечью и стыдом, И чтобы, не забывая высокомерно о Жадове, каждый из нас постарался бы, сумел сделать больше, чем он, — ведь это наша миссия, наша забота, ради нее мы живем на земле...
С каким увлечением, с какой заразительностью играют в вахтанговском театре комедию А. Н. Островского «На всякого мудреца довольно простоты», одну из самых злых его комедий! Смех в зале звучит с первых минут сценического действия. Да вот хотя бы в самом начале — выход Николая Гриценко — Мамаева, с его раскоряченно-монументальной походкой, безмерно солидной и уморительной. В ней одной — заявка характера самодовольного, деятельного, бестолкового. А с каким обезоруживающим, радостным прямодушием глупого человека «огорошивает» он Глумова, делающего вид, что не знает, кто перед ним: «Ну, так этот Мамаев-то, это я». Вот он, собственной персоной, такой, что его и маленькому-то жулику упустить неловко — сам ведь идет на крючок. Или Турусина (артистка А. Казанская), с ее гадалками, приживалками, юродивыми, странниками и вполне современной племянницей, точно знающей, что почем. Или даже лакей Турусиной (артист А. Котрелев) Всего несколько слов — и живой человек, стоическая невозмутимость которого находится как бы в постоянном единоборстве с барыниными причудами... Актерский уровень спектакля высок.