Обречённая воля - Страница 79
— Во, раскопытил! — выдохнул за спиной Голого есаул.
— Атаманит, космач!
— Вон-вон, подбрюшается к своему гарему! — привстал на стременах Рябой.
Жеребец принялся было обхаживать юную кобылицу, гладкую, трепетную, но почуял людей, всхрапнул, закинул голову, смахивая с глаз гриву, и вдруг взвизгнул тревожно. Табун ответил ему, и вот уж шаркнула по травам дикая вольница степей — пошла ломить через ручьи и балки.
— Красотища! — крякнул Рябой. — А вожак-то жаден, бес! Молодых жеребцов и понюхать не подпущает.
— Молоды ещё — кровя слабы, — ответил Голый и тронулся с увала вниз, в пахнущее тарпанами залужье.
Через какой-то час ещё пошли знакомые места Криволуцкого урочища. Завиднелся табун. Запахло дымом. Встретились первые казаки Драного и указали на липовый перелесок — там атаман Драный, в небольшой новорубленной беглыми слободе. К пригорку вела убитая подошвами пеших и полками конников дорога.
Рябой в нетерпении ёрзал на седле, ожидая встречи с Драным. Он вспомнил, как, бывало, ещё по мирным дням, любил он в послесенокосную пору прискакивать к Семёну Драному в Айдар. Подладит как раз в воскресенье с утра, в тот час, когда станица после заутрени млеет в воскресном безделье. Казаки ещё только-только настраиваются на веселье, подбираясь шапками вровень — домовитые к домовитым, голутвенные к голутвенным. У кого деньги поглядывают на кабак. В такой час ещё ни песен, ни девичьего визгу, но по базам, в заулках, на майдане уже толпятся, пестрят разноцветьем широченных шаровар те счастливцы, коим довелось причаститься дома или к соседскому пиву. Понастырнее слоняются посреди станицы, окликают порскающих через базы девок, поталкиваются друг с другом плечами — так, для заводу, но ещё ни шума, пи похвальбы, ни драк. Рано…
«Было времячко…» — вздохнул про себя Рябой и вдруг услышал знакомый голос:
— Ивашка? Али мне блазнится?
Рябой вздрогнул. Глянул влево — стоит у плетня чёрный казачина, ноги раскоряча, не шевельнётся. Темень лица сливается с темью распахнутой волосатой груди. Тёмные кисти рук спокойно лежат на грядках плетня. Драный! Мать у Драного была турчанка, отец — казак. Дети от таких браков звались тумами. Тумой был и Драный.
— Га! Нет, не блазнится! То Ивашка!
— Сёмка! — приостановился Рябой и полез с седла со степенной обстоятельностью, а сам весь лучился радостью встречи.
— Так что жа ты запропастился, харя ты конопатая? А? Да тебя ж ослопьем мало бить! Столько годов не заглядывал!
— Меня бить! Ах ты, ширпак кизячий!
— Это я-то? Ах ты, образина облезла! — наддал Драный.
— Это я-то, полковник, — образина облезла? — Рябой кинул повод коня есаулу. — А ну, вякни мне, хто я?
— Высоплень! — криво приоскалился Драный, не меняя позы.
— А ну-ко иди-ко сюда, крымский ты навоз, мурзой оставленный! Морда ты турская!
— Иди-ко сам сюда, али хвост поджал? — спросил Драный, отрываясь спиной от плетня, но тут же сделал неловкий шаг назад, чуть не упал.
— Эва, упятился как! Да не бойся, я тебе токмо башку разможжу! — тотчас сказал Рябой.
Меж спорщиками ещё было саженей восемь. Казаки сколотились со всех сторон. Глядели. Глядел Никита Голый, держа во весь свой ростище прямую, как ворота, спину.
— Ну, держись, высмерток собачий! — хрипнул Драный, со страшной неторопливостью вынимая саблю, и двинулся навстречу.
— Убери свой квашник! — скривился Рябой. — Не то на ногу уронишь — синяк будет, да и чем бабе квашню зачищать?
— Ах ты, рябая сучина! Так я ж тебя этим квашником сей миг располовиню!
— А хто это гутарит?
— Это я, Семён Драный!
— А! Я-то мыслю: чего енто чернеет у плетня? Думал, лошадь навалила, а енто ты!
— Ну, держись, смрадная утробина!
— Простись с белым светом, подплетневая тума!
— Ну, прими, господи, казачишку Рябого!
— Шагни-ко, шагни ко мне, кривоногая саранча, я тя в куски изрублю! — прохрипел Рябой.
Между Рябым и Драным оставалось несколько шагов.
— На колени, подхвостная соль бахмутская!
— Молись!
Последнее слово Рябой выхаркнул вместе со страшным ударом сабли, и только опытный глаз мог уловить, как на какую-то долю секунды он придержал руку, чтобы Драный успел ловчее подставить свою саблю. Страшно цокнула сталь — крякнули с присядкой казаки, всем нутром вживаясь в удар, и только двое — Семён Драный да Иван Рябой почуяли ноздрями знакомый запах боевой окалины. В ту же секунду сабля Драного полетела в сторону, сабля Рябого — в другую, и два односума по азовскому походу схватили друг друга мёртвым обхватом, тыкались бородатыми лицами в задубевшие шеи.
— Сёмка, швинья! Я же те долг не привёз…
— Ивашка, друзяк! Молчи…
И не понять, в чьих слезах были их бороды.
— Вас водой охолонить, али вы сами распрянетесь? — подправил к ним Голый.
— Ладно. Будя! Пойдём, Микита, на совет, — вздохнул Драный.
17
В полках Семёна Драного лишь половина казаков, остальные всё разноземельный, набежный люд, однако дрались хорошо. Немало укрепили войско запорожцы — этих учить не надо, но самостоятельный отряд Голого то и дело подключался на помощь. Драный сдерживал карательную армию на главном направлении, шедшую по линии Воронеж — Острогожск — Валуйки — Изюм — Бахмут с дальнейшим прицелом на Черкасск и Азов. Семён Драный не раз писал Булавину, что сдерживать натиск царёвых полков ему становится всё трудней, но тем не менее в июне булавинцы на реке Уразовой, под Валуйками, разнесли Сумский полк и захватили большой обоз. Многие солдаты того полка перешли к восставшим. Теперь стояла задача — взять Маяки, Изюм, Тор. Никита Голый требовал выдачи Шидловского, Семён Драный грозил карателям судьбой Сумского полка. Взять Изюм необходимо было как можно скорее, ибо с севера наваливались свежие силы Долгорукого, ослабив опасную для Москвы линию — Тамбов — Козлов — Борисоглебск — Воронеж, где сражались отряды Хохлача. Долгорукий будто чувствовал, что именно здесь, под Бахмутом, наступит тот неожиданный перелом, который приведёт к страшному концу повстанческую армию. И он не ошибся.
Семён Драный остановился лагерем под Тором. В свои походный шатёр он созвал полковников — Сергея Беспалого, Тихона Белогородца, Тараса Бахмутского, лихого вояку попа Алексея, на Бахмут бежавшего из Азова. Запорожский атаман Тихон Кардиака пришёл со своими куренными атаманами. После всех пришли Никита Голый и сын Драного Михаил, лицом весь в отца — такой же тёмный. Разговор был коротким. Решили, пока не подошли крупные силы Шидловского, завладеть Тором, наполниться оружием и хлебом.
Голый послал Михаила Драного с сотней казаков под стены Тора и велел ему читать людям прелестное письмо, дабы осаждённые отворили ворота и сдались без крови. Так сдавался не один город, не одна станица, но тут командир гарнизона, сотник Берендеевский, решил сесть в осаду, зная, что на помощь идут Шидловский с Кропотовым и Гульцем. По сыну Драного, по его сотне, ударили из пушек и мелкого ружья. Всё же Михаилу Драному удалось прочесть вышедшим из города людям прелестное письмо, но ворота так и не отворили. Тогда Драный приказал зажечь посад и силами своего отряда осадил Тор. Все ждали, что огонь выгонит защитников в беспорядке, но неожиданно ветер изменил направленье, и жар с дымом оттеснили осаждавших. Под вечер Драный заметил на шляхе бесконечную вереницу войск, идущих с севера. Михаил Драный поскакал в стан к отцу и через полчаса принёс приказ отходить.
Теперь Семён Драный знал, что будет нелёгкий бой. Лазутчики ещё накануне донесли, что к войску Шидловского подошли три полка Кропотова с двумя драгунскими, солдатский полк Гульца и пятьсот верных правительству казаков. Драный отвёл свои полки к Северному Донцу и остановился там в урочище Кривая Лука, за четыре версты от Тора. Наутро ждали боя.
18
Впервые в жизни Окунь рыл окоп. Заставили. «Солдатские выдумки», — шипел Окунь, но напрасно жаловался: по его росту хватило ямки в полчеренка лопаты. Радости всё равно не было: под Тором он гарцевал в сотне атаманского сына Ивана, и со стен городка подбили его лошадь ружейным боем, а кто тебе отдаст свою, да ещё перед столь страшным сраженьем? Никто.