Образы детства - Страница 113
(Старение как необходимость копировать самого себя. Не уйти от пошлой тяги к повторению, основанной на страхе перед страхом, который с годами все углубляет свое русло. Не избежать осмотрительности, за которой по пятам следует продажность: наверно, именно такой и видит тебя Ленка, думаешь ты и раздраженно коришь ее ошибками, до ужаса точно противостоящими твоим собственным. Она опять уходит и не возвращается вовремя. Ты дома одна. В руки тебе попадает книга, словно острый грифель вспарывающая привычку. Ты выходишь на крыльцо. Лунный свет и прохлада, в кустах возле канала поет первый в этом году соловей. Даже ближняя стройка не смогла его прогнать.
Банальное чудо, которого ты ждала каждый день и которое с восторгом узнаешь. Волшебство, жить без которого было бы жутко.)
Нелли обрадовалась, когда с наступлением холодов получила место в санатории. Ей хотелось быть среди людей, все время, в любых обстоятельствах. Она уже знала, ей были интересны скорее глубины, нежели то, что другие называли «вершинами жизни». Пожалуй, это и есть первооснова странной уверенности, которую она почерпнула в болезни. (Косвенно, через эту бациллу, она подхватила неизлечимую заразу: тайное знание, что надо умереть, чтобы родиться.}
Поэтому она невольно рассмеялась, когда красивое современное здание городской больницы (двухместная палата, где ее уже поджидала Ильземари, пациентка опытная, посвященная в обычаи и язык легочных больных), едва она там водворилась, приказано было в три дня освободить под советский военный госпиталь. Безропотность врачей, паника медсестер, немного лихорадочное возбуждение больных смешили ее в душе, хотя внешне она подыгрывала остальным. Вместе с ними трепетала, вместе с ними сокрушалась, вместе с ними крала (полный столовый прибор и толстый плед из белой шерсти). От прибора до сих пор сохранился нож, на рукоятке которого выгравированы «инициалы» больницы. Его тоненькое, гибкое, острое лезвие со слегка закругленным кончиком долгие годы резало весь хлеб и колбасу в доме. Из пледа сшили для Нелли полупальто, настоящее пальто не прошло, потому что пришлось срезать широкую кромку из-за вытканного крупными буквами названия больницы.
Нелли с мамой совершенно не понимали, что это за времена такие, когда шерстяные пледы портят кромкой, делая их непригодными для иных нужд. Впрочем, без этого кургузого пальтеца—так они часто говорили друг другу, и впоследствии тоже,—ей бы не выдержать зиму в Винкельхорсте, ведь эта зима сорок шестого — сорок седьмого года выдалась опять донельзя холодной, а доктор Браузе из Больтенхагена, помимо лежания на свежем воздухе, назначил Нелли прогулки. На улице свистел ветер, дувший с Балтики, которой пациенты никогда не видели, хоть до нее было всего несколько километров. Зато в ясные вечера, если подняться на один из холмов за Дворцовым парком, они порой видели за Дассовским озером огни Любека.
Нелли часто ходила на этот холм, но ты забыла поискать его, когда снова заехала в Винкельхорст. Сперва ты вообще забрела не туда, бродила неподалеку от деревни (там, где в твоем воспоминании находился дворец), стараясь внушить себе, что место то самое; наперекор собственным сомнениям извела половину пленки, пока двое стариков на дороге не развеяли ваши заблуждения и не показали дорогу к дворцу, который расположен ни много ни мало в двух километрах от деревни и занят сейчас под сумасшедший дом. Непонятно, как ты умудрилась забыть, как умудрилась спутать эти два здания. Уже одни только великолепные старые деревья на лужайках возле дворца должны были навечно запечатлеться в твоей памяти. (Правда, Нелли, проведшая здесь с октября по апрель, никогда не видела их зелеными.) Вы медленно обошли вокруг дворца. День был пасмурный, туманный, совсем нехолодный. На площадке парадной лестницы сидели пациенты и медсестры. Прислонясь к колонне, стояла молодая девушка, каждые десять секунд она отчаянным жестом хваталась за голову, как заведенная, сотни раз на дню.
Парк, разбитый в нездоровой болотистой местности, гниет. Еще тогда все они считали, что легочным больным тут делать нечего. И с упоением обсуждали на долгих прогулках скверное свое положение. Нелли гуляла с девушками из своей палаты или с господином Лёбзаком, который форменным образом назначал ей свидания. А она, зная, что человек он насмешливый, холодный, вдобавок не красавец, да еще и тяжелобольной, очень-очень заразный, как предупредила ее старшая сестра, — исправно являлась на встречи, исправно ощущала легкое волнение, когда сталкивалась с ним в доме, когда он в столовой подавал ей знак через стол, или же легкую пристыженность, когда он заставлял ее ждать, но совсем не испытывала радости, шагая с ним рядом, встречаясь у заболоченного дворцового пруда с другими парочками, не чувствовала потребности коснуться его красных рук с сильными костлявыми запястьями или ощутить прикосновение его толстых, обычно кривящихся в насмешке губ. Искоса наблюдая, как ходит вверх-вниз его кадык, когда он говорит, она понимала, что ему тоже совершенно неохота дотрагиваться до ее волос, до лица. Они встречались в безмолвном согласии, что это неважно и что пока им вполне хватит иллюзии услады и любви. А единственной доступной им усладой было — предаться этому опасному псевдосуществованию. Нелли чувствовала притягательность соблазна и не видела причин сопротивляться ему.
Трескучий, суровый, исподволь пробирающий до костей холод, который шел и снаружи, и изнутри, делал больных насмешливыми и равнодушными, падкими до скоропалительных, неустойчивых связей. Ох уж эти мне мужчины, говорила старшая сестра, сидя с женщинами в большой угловой комнате, которую окрестили «ледяным дворцом», так как температура там никогда не поднималась выше нуля.
Старшая сестра, особа корпулентная, суровая, сущая ведьма, зачастую была весьма близка к истине и знала, кто поправится, а кто умрет, куда раньше и точнее, чем двое врачей — тот самый, раз в неделю приезжавший из Больтенхагена рентгенолог доктор Браузе, которого собственное бессилие сделало угрюмым, и фройляйн доктор, довольно молодая, длинноволосая, слишком много в жизни упустившая; вечерами она приглашала к себе деревенских коллег, пела с ними и выпивала (Оргии они устраивают, говорила старшая сестра,— самые настоящие оргии, я так считаю), под утро блевала через балконные перила, а на следующий день с опухшими глазами совершала обход.
Вам бы лучше всего прибавить в весе, говорил доктор Браузе и издевательски хохотал, как над непристойным анекдотом. Время от времени он, правда, делал пневмоторакс, к примеру, белокурой фройляйн Лембке, у которой были каверны и очажки в левом легком; после нескольких горловых кровотечений она была в крайне тяжелом состоянии, говорила хрип-лым голосом, что считалось здесь дурной приметой, но больше всего ее мучило, что уже который месяц она не могла помыть свои красивые светлые волосы, лишь иногда безутешная мать приносила березовую туалетную воду и, смочив ватный тампон, протирала ей кожу на голове. Когда фройляйн Лембке перевели из ледяного дворца в палату для тяжелобольных, Нелли взяла в привычку читать ей перед ужином «Сельских Ромео и Юлию» Готфрида Келлера, пока старшая сестра со свойственной ей бестактностью не вызвала ее в коридор, чтобы громким шепотом запретить ей общение с тяжелобольными и чрезвычайно заразными пациентами. Так Нелли узнала, что старшая сестра не причисляет ее к тем, кто умрет (странным образом она никогда не запрещала новой подружке Ильземари, хрупкой, бледненькой девушке по имени Габи, чей рентгеновский снимок, казалось бы, не внушал ни малейших опасений, заходить в палаты к лежачим и даже петь там песни), но и к тем, кому позволено безнаказанно испытывать судьбу, тоже ее не относит. Нелли, конечно, продолжала навещать фройляйн Лембке не только потому, что бедняжка плакала из-за приговора старшей сестры, который угадала совершенно правильно, но и потому, что ей хотелось поиграть с опасностью. Хотя держалась она теперь поближе к двери и читала отрывки покороче, на сей раз из «Знамени семи стойких». Написанное в книгах казалось ей более реальным, чем собственная блеклая, холодная жизнь в этом доме, среди чужих людей.