О Толстом - Страница 1
О ТОЛСТОМ
Да, именно: о Толстом. Отдельные замечания — и только. Когда-то, в книге, я пытался привести их в «систему». То же делали и другие о нем писавшие. Не выходило, в систему его не приведешь. Он и слишком огромен, и слишком изменчив. Когда пишешь о Толстом, надо забыть последние следы претензий. Несколько случайных, отрывочных замечаний, — больше ничего.
Иностранный издатель мне пишет: «Слава Толстого, как констатировано, теперь не в высшей своей точке...» Я этого не знал: вот, ведь, «констатировано». Издателям, конечно, виднее. Впрочем, повышение и понижение великих писателей на расценочной бирже — довольно обычное, естественное явление. В общем, Толстому жаловаться не приходится. Шопенгауэр говорил: «Мои книги могут подождать, — им предстоит долгая жизнь». Литературная карьера Толстого была очень счастливой: мировым шедевром начал, мировым шедевром кончил. «Детство» было сразу «замечено». Казалось бы, не заметить было довольно трудно. Однако известное письмо Некрасова до сих пор совершенно серьезно приводят в доказательство его критической проницательности. А Некрасов писал: «Не могу сказать решительно, но мне кажется, что в авторе есть талант»; давал полезные советы: «побольше живости и движения».
Потом пришла мировая слава. Правда, как она пришла? «Война и мир» вначале не имела в Европе никакого успеха. Тургенев еще в 1880 году говорил: «Из французских писателей и публицистов ни один с достаточным вниманием не прочитал, да и не прочтет это превосходное сочинение». Флобер отозвался восторженно (его отзыв тысячу раз цитировали), но и он сознался Тургеневу, что третьего тома не дочитал, из-за «философии». Мировую славу Толстой приобрел с тех пор, как стал тачать сапоги. Понадобились еще франко-русский союз, прибытие русской эскадры в Тулон, экстренные поиски «славянской мистики» во Франции, женитьба виконта де Вогюэ на Анненковой... Зато с парижским признанием пришло и доказательство славы, — доказательство чисто анекдотическое: Дерулед прискакал в Ясную Поляну, чтобы заинтересовать Толстого идеей войны с Германией... Время сделало свое дело. Слава стала настоящей и вечной, независимой от биржевых расценок. Конечно, о Толстом теперь меньше пишут, чем об Эрнсте Толлере или о Пиранделло, — но на то у Толлеров «новое слово». Ничего, издатели могут констатировать. «La postérité ne pourra rien contre moi, on mordra sur du granit», — хладнокровно говорил Наполеон ma острове Св. Елены.
Это относится, разумеется, лишь к художественному творчеству Толстого. Скажем правду: мимо его морально-философских взглядов человечество прошло совершенно равнодушно. Именно равнодушно: без ненависти, без раздражения, будто вообще не заметив. В десятилетие, последовавшее за его кончиной, жизнь как нарочно разыграла такой Гран-гиньоль, подобно которому не было с сотворения мира. Как бы ответом на тридцать лет яснополянской проповеди оказались небывалая война, несколько революций, Чрезвычайная комиссия.
Впрочем, Толстой на нас, кажется, больших надежд и не возлагал. Он говорил (Виноградову): «Лет через 500 те верования, из-за которых духоборы должны были выселиться в Америку, будут господствующими у большинства христианских народов». Лет через 500! И то лишь господствующими, и даже не у всех народов, а у большинства христианских.
Он порою пугал человечество бедствиями, которые должны его постигнуть, если оно не «одумается». Часто цитируют злое и меткое слово Толстого о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». В действительности Лев Николаевич выразился забавнее: «По поводу Леонида Андреева я всегда вспоминаю один из рассказов Гинцбурга, как картавый мальчик рассказывает другому: «я шой гуйять и вдъюг вижю, бежит войк... испугайся?.. испугайся?..» Так и Андреев все спрашивает меня: «испугайся»? А я нисколько не испугался». Что ж, сам Толстой как бы спрашивал человечество: «Одумалось?» Человечество могло бы совершенно искренно ответить: «Нет, не одумалось». Но оно вообще не отвечало.
«Люди дела» — самые разные — слышать о его философии никогда не хотели. Граф Витте называл ее «ребяческой». Клемансо высказывал сомнение в душевном здоровье Толстого. Ленин посвятил ему несколько бездарных и бесстыдных страниц, в которых обличал «проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религия, стремление поставить на место попов на казенной должности попов по нравственному убеждению, то есть культивирование самой утопической и потому особенно омерзительной поповщины» и т. д.
Результаты — пусть временные (да еще временные ли?) — достаточно известны. Комсомольцев в России, и во всем мире, неизмеримо больше, чем толстовцев.
В европейской умственной аристократии понимают его немногие. Понимает Андре Моруа, с нежностью беспрестанно его цитирующий. Понимает Томас Манн. Леон Блюм пишет в своей книге «En lisant»: «Толстой со всей высоты гения господствует над мировой литературой. «Война и мир» — самый прекрасный из всех существующих романов, еще более прекрасный, чем «L'Education Sentimentale», — для меня этим все сказано...» Можно назвать еще несколько имен.
Но Голсуорси, Арнолд Беннетт предпочитают Толстому Тургенева; Жид, Мориак и многие другие — Достоевского... Один «аристократ ума» предпочитает ему даже Максима Горького. Бумага вытерпела.
Ушло ли вперед искусство со времени его смерти? Если б это было так, то хоть некоторые страницы Толстого казались бы нам устаревшими, старомодными. Я ни одной такой страницы не знаю. Он, быть может, единственный совершенно не стареющий писатель. Некоторые произведения Тургенева — «Дым», например, — теперь тяжело читать, почти так, как тяжело читать Карамзина. Вот разве не стареет еще проза Лермонтова (в отличие от его стихов).
В «Войне и мире», как указал, кажется, Томас Манн, искусство достигло предела: дальше как будто идти некуда. По-видимому, чувствовал это и сам Толстой. В последние годы жизни он пытался перейти к «примитиву», очень серьезно подумывал о кинематографе. Фильмов его мы не знаем, но чисто литературные примитивы Толстого не заставят забыть «Войну и мир». Самый высокий образец искусства он видел в истории Иосифа Прекрасного. Спора нет, встреча Иосифа с братьями недосягаемый шедевр примитива. Однако сцену встречи в Мытищах этот шедевр не заменит.
Нет, в направлении примитива искусство пойти не может: здесь тупик или, еще хуже, пустота. Лучшее из того, что было создано в последнее время, идет к дальнейшему усложнению. Марсель Пруст вышел из Толстого, — стоит прочесть сцену прощания Свана с герцогом и герцогиней Германт. Оттуда же и «La Mort de quelqu'un», и «Der Zauberberg», и «An American Tragedy», и даже многое в «Dedalus».
Не превзойден он, конечно, и в качестве исторического романиста. Говорят, что новейшие исследования сильно поколебали исторический остов «Войны и мира». Дело, вероятно, не в новейших исследованиях. Как историческому романисту, Толстому можно поставить в упрек лишь некоторый недостаток беспристрастия, У него были любимцы, были и непреодолимые антипатии. Если б Толстой на основании материалов, которые не могли не быть ему известны, пожелал подойти к Кутузову так, как он подошел к Наполеону, то, по сравнению, любимцем скорее оказался бы Наполеон.
Главной антипатией Толстого была, конечно, императрица Екатерина II. Отзывы его о ней оставляют за собой даже известную заметку Пушкина, тоже необычайно резкую. О Екатерине Толстой вообще не мог говорить спокойно — ни в художественных своих произведениях, ни в публицистике, ни в частных беседах, — не мог даже говорить «прилично», без самых грубых и оскорбительных выражений. Портрет императрицы в «Федоре Кузьмиче» по своему отталкивающему характеру ни с чем не сравним в художественной литературе. Некоторые черты этого портрета меня поражали — я не мог понять, откуда Толстой их взял: в огромной литературе о Екатерине II, даже в литературе нагло-памфлетной, этих подробностей нет; а выдумать их, конечно, не позволила бы Толстому совесть исторического романиста. Я предполагал, что черты эти могли быть известны Льву Николаевичу от людей, лично знавших Екатерину: в молодости он таких людей встречал. Недавно в воспоминаниях о Толстом одного из его друзей я нашел решение загадки. Оказывается, источником послужили здесь рукописи Публичной библиотеки: