. . . . . .
У заборов, на панели,
В глине желтых площадей,
Целый день, шумя, чернели
Кучи вымокших людей.
И, зажегши за туманом
Глаз слепого фонаря,
Умирал, больным и пьяным,
Красный День календаря.
Велся скучно и невнятно
Скучный спор дождя и крыш,
И зловещи были пятна
Синих вымокших афиш.
Верный вкус и много отчетливой — хотя не солнечной, а скорей электрической ясности — в строго правильных, но суховатых строфах Валентина Кривича. Откуда только у этого молодого поэта такая не то что пережитость, а даже согбенность в тоне пьесы? Или и точно 1905-й год и его страшный сосед раньше времени состарили людей, невеселых от природы? Революционные годы отразились на творчестве наших корифеев, особенно Валерия Брюсова, Сологуба, Блока, и было бы, может быть, интересно проследить, как эти характерные типы лиризма приспособлялись к тому, что не терпело никаких приспособлений.
* * *
Но я отмечу здесь иные, более, кажется, типические явления, а прежде всего «Алую книгу» Кречетова[157] и «Крылья Икара» Дм. Цензора.[158] Дм. Цензор густо и мрачно риторичен. Но нет-нет и промелькнет у него какой-то молодой лиризм — тогда и на отсутствие меры смотришь поневоле уже другими глазами. Дм. Цензор становится проявителем нашего смутного, чадного и давно накопившегося раздражения.
Вот город -
Безумный старый гробовщик!
Копаешь ты свои могилы
И жизнь, и молодость, и силы,
Смеясь, хоронишь каждый миг,
Среди твоих гниющих стен
Палач, предатель наготове.
Ты весь пропитан ядом крови,
Ты — западня и душный плен.
[159](«Крылья Икара», 1909, с. 25)
Кречетов немножко нервен для барда. Но я люблю неврастеничность, и, может быть даже искреннюю, этих строк «Алой книги»:
Не говори, что я устал,
Не то железными руками
Я гряну скалы над скалами,
И брызнут вверх осколки скал.
Не говори, что я устал.
[160]О, какой это интересный психологический документ, не для Кречетова, конечно, — при чем здесь он? А для всех нас.
По-своему, но как-то мягче, риторична мечта Льва Зарянского[161] — в ней нет уже ни надрыва, ни хлесткости.
Как странно иногда слагаются напевы:
Не из цветов и трав, что собраны в глуши,
Не из игры очей, не из улыбок девы
И не из горьких дум отринутой души.
Порой слагается напев из слез и крови,
Из стонов узников, идущих на расстрел…
Какой-то скорбный зов таится в каждом слове;
Какой-то яркий свет мелодию согрел.
[162](«Над морем затихшим», 1908)
Этот лирик резко разнится от поэта бальмонтовского типа — Евгения Тарасова (две книги стихов, я знаю только вторую, 1908 г. «Земные дали»).[163] Евгений Тарасов представляется ненавидящим город тревожно и брезгливо. И иногда он довольно удачно стилизует «стихийность».
Зачем — не помню. Куда — не знаю.
В провалах улиц глухих иду.
Проклятый город! Я вспоминаю.
Вот что-то вспомнил. Чего-то жду.
А город тусклый, как филин, мрачен.
Хрипит, плюется и гонит прочь.
И вот я тесным кольцом охвачен.
Огни и тени. За ними ночь.
. . . . . . . . .
Проклятый город насквозь простужен,
Томится кашлем, хрипит в бреду;
«Куда ты, нищий? Ты мне не нужен».
Куда — не знаю. Иду. Иду.
(«Ночью», с. 35)
Сергей Рафалович («Светлые песни»)[164] в 1905 г. еще ждет чего-то, еще смутно тревожится:
Себя я вижу… Понемногу
В себя гляжу;
И быстро к тайному порогу
Я подхожу,
Исполнен ужаса и страха,
Боюсь постичь…
Горит костер, чернеет плаха;
Вот щелкнул бич.
Протяжный стон звучит упорный,
Как перезвон;
И только плачет кто-то черный
Во мгле склонен.
(с. 27)
Но к 1908 г. в антологической душе Бориса Садовского[165] не осталось ничего, кроме жажды покоя, кроме какой-то жуткой, почти старческой изнуренности:
Да, здесь я отдохну. Любовь, мечты, отвага,
Вы все отравлены бореньем и тоской,
И только ты — мое единственное благо,
О всеобъемлющий, божественный покой.
(Сб. «Позднее утро», с. 86)
Зато эротика приобрела в страшные годы какой-то героический подъем. Неврастения дрожащими руками застегивает на себе кольчугу.
Наконец-то опять. Наконец-то опять!
Сколько дней без любви. Сколько дней.
Сотни сотен моих самоцветных камней
Вышли к солнцу опять, чтоб сиять.
Солнце мысли моей
Тоска.
Крылья мысли моей
Любовь.
Ризы мысли моей
Слова…
. . . . . . . . . . .
Смерть идет на меня. Чем бороться мне с ней?
Вот мой меч золотого огня.
Не боюсь я врага. И врага я простил.
Бог сегодня мне меч возвратил.
(Иван Рукавишников. «Перевал», 1907, № 11, с. 49 сл.)