О сколько нам открытий чудных.. - Страница 64
4
И все–таки курс вниз не так уж труден.
Бахтин рассматривает третье положение среди, казалось бы, только двух и возможных: «изнутри» и «извне». Это третье положение — «исходя из себя во вне себя». Только для Бахтина это третье — путь вверх, так сказать, в нравственность. А я заявляю, что не обязательно. Может — и вниз.
Следите.
Как бы ни был активен «я» «изнутри», это активность духа, того, что еще не определено (см. выше). Другой (автор по отношению к герою, совесть по отношению ко мне, человеку в жизни, или Супер — Эго по отношению к Эго) тоже активен. У него надбытийная активность. Он обогащает бытие определенностью целого. С такой точки зрения, с точки зрения этого активного Другого, я–для–себя есть пассивный, нуждающийся, слабый, хрупкий, беззащитный ребенок, свято наивный и женственный объект, утверждаемый как красота помимо смысла, за одно бытие.
Так вот мыслима пассивная активность. «Я» может оправданно приобщаться к миру другости. Например, потому оправданно, что эта другость, как и «я-изнутри» вненравственна или откровенно безнравственна. Скажем, в пляске. В пляске сливается «моя» внешность (например, непристойные телодвижения), только другим видимая и для других существующая внешность («извне»), с «я-изнутри», с моей внутренней самоощущающейся органической активностью (нравственной распущенностью).
Вот Доминика, уже дав авансы Люку и дав повод поссориться с собой Бертрану, из–за уколов совести несколько напилась и наткнулась в кафе на напивающегося Бертрана. И, вопреки — оба — своей совести и нравственной логике, они пошли туда, где появился новый поп–оркестр, — движимый вряд ли высоком, нравственным идеалом в своем репертуаре, — и стали танцевать:
«Вопреки моим предположениям танцевали мы очень хорошо; мы совершенно расслабились. Мне страшно нравилась эта музыка, ее стремительный порыв, это наслаждение следовать за ней каждым движением своего тела.
Садились мы, только чтобы выпить.
— Музыка, — доверительно сообщила я Бертрану, — джазовая музыка — это освобождение».
Бахтин почему–то такого — вненравственного — варианта оправданного приобщения к миру другости не замечает (или сознательно умалчивает о нем). Он берет другой случай: когда этот наивный «я» от природы есть будущий святой. Но мне, имея в виду Франсуазу Саган, интересен мною открытый случай.
Пассивная активность, «исходя из себя во вне себя», в оправданной данности бытия — радостна. Другость моя — поскольку вненравственна — радуется во мне, но не я для себя. Даже самая мудрая улыбка (активность все же некая, пассивная активность) жалка и женственна с точки зрения другости. «Я» могу только отражать радость утверждающего бытия других. Другие еще более безнравственны, чем я. И я — как упирающийся вненравственный бычок на веревочке — улыбаюсь им. «Что–то вроде улыбки» — таково название романа Франсуазы Саган в другом, — я об этом читал, — переводе.
Главная героиня Франсуазы Саган, которой завладел автор, Доминика — тихо спускается в нравственный субниз, в некий пассивный демонизм.
Идеал субъективно всегда вверху
Очень коробит слово «низ» некоторых, если не многих, когда к нему применяешь понятие идеала. Взять тот же идеал Татьяны Лариной. Много ли найдется людей призна`ющих, что тот находится в области морального низа? Много ли найдется людей, что призна`ют сам романтизм относящимся к низу? Даже если они согласны с его, обычно, эгоизмом. Особенно теперь, у нас, в эпоху возрождения идеалов эгоизма. Эгоизм исповедующие люди низом (плохим, так уж повелось: вниз помещать плохое) сочтут идеал противоположный, коллективистский, принижающий личность, возносящий массовое, среднее, невыдающееся, нивелирующее.
Даже и не коллективистский, а заурядный мещанский индивидуалистический потребительский идеал с точки зрения демонического будет субъективно «ниже» (возьмем его в кавычки, т. к. он объективно выше, если абсолютной высотой счесть противоположный демоническому, скажем, аскетический христианский идеал). Вот та же Катрин, обычная мещанка–потребительница, «подруга» Доминики:
«Катрин была подвижна, деспотична и непрерывно влюблена… Мое равнодушие ко всему представлялось ей чем–то поэтичным…
В этот день она была влюблена в одного из своих двоюродных братьев и очень длинно рассказывала мне об этой идиллии. Я сказала ей, что иду завтракать к родственникам Бертрана, и сама вдруг заметила, что уже немного забыла Люка. [Это когда она его еще только один раз видела.] И пожалела об этом. Почему я не способна рассказать Катрин такую же нескончаемую и наивную любовную историю?»
Потому что любовь Катрин для Катрин поддается рациональному описанию. А любовь Доминики — «выше» в своей иррациональности, неописуемости как в момент зарождения, так и во все следующие моменты. (Посмотрите в этой связи на еще одно свидетельство захваченности героя автором — эпиграф к роману–самоотчету героя:
Любовь — это то, что происходит между двумя людьми, которые любят друг друга.
Роже Вайан
Непередаваемость!)
Я уж не говорю об исключительности того, что случилось потом у Доминики с Люком.
«Он ласкал меня, а я целовала его шею, грудь, всю эту тень, черную на фоне неба, видневшегося сквозь застекленную дверь. Наконец ноги наши переплелись, я обняла его: наше дыхание смешалось. Потом я уже не видела ни его, ни неба Канн. Я умирала, я должна была умереть и не умирала, я теряла сознание. Все остальное ничего не стоило: как можно было никогда этого не знать?»
И это описание, конечно, надо понимать не как капитуляцию перед рационализмом (смогла описать неописуемое), а как намек на это неописуемое.
(Кстати, тут исключительность переживания есть результат именно родства пассивно демонических душ Люка и Доминиики, а не большей сексуальной талантливости Люка по сравнению с Бертраном. Когда Бертран «пытался соединить нас прочной цепью, искал ее и в результате выбрал довольно непрочную — эротику», мы видим: Доминика оценила выбор плохо.)
Когда же Катрин ярко (что повествовательницей тенденциозно не передается) описывает свои удовольствия, обычные с точки зрения демонической исключительности, Доминика их унижает:
«— Я собираюсь уйти в монастырь, — сказала я серьезно.
Тогда Катрин, не особенно удивившись, пустилась в длинную дискуссию о радостях жизни, о маленьких птичках, солнышке и т. д. «Вот что я оставлю из–за сущего безумия! — Потом она заговорила о плотских наслаждениях и, понизив голос, зашептала. — Нужно прямо сказать, это тоже кое–чего стоит». Короче говоря, если бы я действительно подумывала об уходе в монастырь, она своим описанием радостей жизни ввергла бы меня в религиозный экстаз… «Катрин мы тоже упраздним, — подумала я весело, — Катрин и ее самоотверженность». Я даже начала тихонько напевать от ярости».
Может, неописанное все же описание Катрин было не столько рационалистичным, сколько грубым, нетонким, недиалектичным? Наивными называет Доминика ее любовные истории.
Доминика, в своем вечном лавировании вверх–вниз по нравственной шкале, лишь на секунду могла пожалеть, что она не такая обыкновенная, как Катрин.
Катрин есть то самое «я», переживающее себя только изнутри, как Едом. А Доминика — «исходя из себя во вне себя» и наоборот — вся в почти неуловимых переходах переживаний. И это возвышает ее в собственном мнении. Это определяет, завершает ее и делает одержимой автором–демонистом. Да, демонистом, хоть и пассивным.
И многим–премногим демонизм свойственен. Пассивный или активный. И многие склонны закрывать глаза на его существование в себе в виде идеала.
В человеческом «я» психологи усматривают много одновременно существующих «я». Есть «я» настоящее — каким я кажусь себе в действительности сейчас, есть «я» динамическое — каким я поставил себе целью быть, исходя из моих моральных норм, есть «я» будущее — каким я чувствую, что становлюсь и стану, «я» идеализируемое — каким мне приятно себя видеть, «я» представляемое — каким я выставляюсь напоказ, «я» фантастическое — каким я хотел бы быть, если бы все было возможно. Так иногда бывает, в какие–то периоды жизни, например, в молодости, как у Татьяны Лариной, что «я» фантастическое становится превалирующим и идеал целой личности — демоническим. Может, каждый переживает такой период. Но не каждый готов в этом признаться.