О сколько нам открытий чудных.. - Страница 57
В личной жизни поэта так оно и было. И Пушкина поразило, что Филарет его увидел как бы насквозь. Пушкин как бы на миг забыл, что на самом деле «Дар…» был страстным порывом к чему–то, подобному граждански–романтической вере роли великой личности в истории.
Непонимание Филаретом «Дара…» касалось искусства. Зато Филарет коснулся, повторяю, жизни, личной жизни Пушкина. И попал в точку. Пушкин был <<задран стихами его преосвященства>> по свидетельству Вяземского [1, 682]. Благой прав: <<слово Вяземского «задран» совсем не свидетельствует о возмущении Пушкина стихами Филарета>> [1, 682].
Поэтому совершенно закономерен тон искренности ответного послания Филарету:
Это уже 1830‑й год, 19 января. Это через полтора года после стихотворения «Дар напрасный…». Это где–то то ли перед (но предчувствуемым), то ли сразу после ужаса жизненного падения его с графиней Фикельмон и накануне его бегства из Петербурга, подальше от этой демоницы Фикельмон, поближе к недосягаемому ангелу, Наталье Гончаровой. И это — мгновенный ответ на только что ставший ему известным пронзительный ответ Филарета. И, да простят меня пушкноведы (и да возрадуются наивные биографисты), слова: «душа… Отвергла мрак земных сует» — я предлагаю считать биографическими и касающимися женщин и карт. А также — вообще низкого:
Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой.
У Пушкина тогда, в первой половине 1830 года, уже брезжил (о чем я докладывал, говоря о «Тазите») новый идеал, идеал консенсуса в сословном обществе, идеал, в чем–то подобный православному царству Божьему, только восторжествующему на земле, а не на небе. И тем естественней было Пушкину ответить именно Филарету, представлявшему собой <<в ту пору фигуру довольно своеобразную, — по словам Герцена, «какого–то оппозиционного иерарха»>> [1, 683].
Ну и, конечно, этот новый в 1830 году идеал нельзя впрямую вычитать в ответе Филарету, нельзя процитировать. А можно — только отчаяние от своей прошлой личной жизни.
Действительно, относятся ли слова: «В часы забав иль праздной скуки» — к его продекабристским переживаниям? Относятся ли «изнеженные звуки» к таким, например, стихам: «Тираны мира! Трепещите!» Или к таким: «Но нет! — мы счастьем насладимся, / Кровавой чашей причастимся…» Или к таким: «Где ты, гроза — символ свободы?». Или к таким: «Он весь, как Божия гроза…»
Вересаев <<истолковывает [описываемое] стихотворение… как плод чистого «воображения», не имеющий никакого отношения к реальному, биографическому факту>> [1, 682], — пишет Благой и совершенно верно возражает на такое объяснение Вересаевым искренности Пушкина.
Но нельзя согласиться и с Благим. Он пишет в том духе, что Пушкин понял Филарета широко: <<Поэту, который в эти годы ощущал себя все более внутренне одиноким, все менее понимаемым окружающими, почуялось в них [в стихах Филарета] подлинное сочувствие… и послужило толчком к написанию им ответных «Стансов»…>> [1, 177].
В чем–то правы и в чем–то неправы одновременно и Благой и Вересаев. Вересаев прав, что вообще–то нельзя стихи Пушкина понимать биографически. А не прав, что не видит биографического в ответе Филарету. Благой прав, что ответ Филарету и биографичен и искренен. А не прав, что биографичность тут — широко понимаемая (а не лично–житейски–бытовая) и что вообще лично–житейски–бытовое Пушкина не показывает его плохо.
1. Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина. (1826–1830) М., 1967.
2. Гуковский Г. А. Изучение литературного произведения в школе. М. — Л., 1966.
3. Токарев С. А. Религия в истории народов мира. М., 1986.
Написано в мае 2002 г.
Не зачитано
В порядке предварения
Среди разных непониманий людьми моей Синусоиды идеалов, — а ее я обычно представляю развертывающейся горизонтально, — одно таково. Будто бы я утверждаю, что лишь на вершинах Синусоиды случаются вершинные явления искусства.
Я злюсь на такой домысел. И понятно почему. Идеал, каков бы он ни был, это ж — субъективно — святое. Сама плавность изменений идеалов означает, что этих святых бесконечное множество. Как можно было настолько неверно меня понять!?
Видно, очень уж въелось в сознание людей отношение к верхнему как к ценностно высшему.
И вот я наткнулся на воплощенное возражение моей догме, что новый идеал субъективно так же упоителен, как и идеал оставленный.
Телега жизни
Год перехода от гражданского романтизма к реализму. Год отказа от продекабристских залетов, отказа от сатирического уклона, — против легкомысленной молодежи, равнодушной к прогрессивным идеалам, — год перехода ко взвешенности в подходе к людям в начатом «Евгении Онегине». Год, когда несмотря на ломку старых идеалов творческого кризиса не произошло — благодаря органически выросшему новому идеалу, идеалу смирения перед историей и ее законами, повергающими ниц любые прекраснодушные мечты прекраснодушных личностей, этих слишком мелких величин, чтоб история с ними считалась. Год прихода к благоговению перед историей, перед временем.
И не должно, казалось бы, оставаться грусти при наличии нового очарования, очарования действительностью, реализмом. Ан нет. Ноет сердце потихоньку: ну, опять я сменил приоритеты; уж не в первый раз; и еще их сменю, безусловно. Все оказывается и оказывается относительным. Нет абсолютного. И как же «меня» угораздило (в первом четверостишии) радоваться как абсолюту — безразличности, мол, времени к человеку?!.