О сколько нам открытий чудных.. - Страница 35

Изменить размер шрифта:

До сих пор индивидуалистический вылет субвниз, к сверхчеловеку, у меня был просто экстремистски агрессивным. А теперь оказалось, что он двоится на активную и созерцательную агрессивность. По–музилевски: на западно–фаустовский и восточно–нефаустовский типы.

И теперь мне стало ясно, что буддизм (по крайней мере, ранний) — это религия другого полюса по отношению к иудаизму, христианству и исламу. Та троица — по крайней мере, при рождении тех религий — для коллективистов. А буддизм — для индивидуалистов. (Подтверждающая справка из энциклопедии: «В основе буддистской концепции поведения лежит сознание внутренней отдаленности субъекта всему, что его окружает».)

А тот факт, по Музилю, что активизм может трансформироваться в созерцательность, не потерпев предварительно внешне видимого поражения от жизни, заставляет меня понять сочинителя — а ля Музиль — той байки, что тибетская цивилизация, господствовавшая над соседями как имперская, с помощью силы, несколько веков тому назад самопроизвольно демилитаризовалась и стала цивилизацией монахов и аскетов, каждый из которых живет лишь для себя, и нет ему дела до кого бы то ни было.

И ясно, почему в жизни идеологически активничающие при своем организационном зарождении фашисты именно в Тибете, где, — в противоположность упомянутой байке, — наиболее свежа память о теократическом государстве, — начинающие фашисты искали мистические опоры для своего учения и из Тибета взяли себе символ — сломанный крест. Несломанный крест, символ коллективистского христианства, религии слабых, должен быть сломан!

Мне стало смутно понятно, почему Будда был принцем до своего просветления. Буддизм — религия не гонимых и страдающих масс, а религия, — при ее зарождении, по крайней мере, — бунтарей, которым, — каждому, — надоела заорганизованность, регламентированность, иерархизация прежней все пронизывавшей религии, брахманизма, эстетизировавшего толстобрюхих, то есть неработающих, то есть высшую касту, то есть погрязшую в довольстве.

Мне стала ясна парадоксальная чувственность буддизма при его аскетизме. (Подтверждающая справка из энциклопедии: «Буддистская доктрина среднего пути одинаково отвергает погружение в чувственные удовольствия и умертвление плоти».)

Я понял, почему дзен–буддизм стал в моде у молодых индивидуалистов хиппи, презиравших довольство своих богатеньких родителей.

Соответственно, я понял, почему Ульрих так победительно красив, умен, желанен абсолютно для всех героинь романа. Не от поражений он пришел к созерцательному нигилизму. Даже Моосбругер, может, и из–за ущербности утвердившийся в своем сумасбродстве, все–таки убил проститутку не за отказ отдаться, а наоборот — за приставание к нему. И потом, как и полагается, этот сумасшедший не осознает себя сумасшедшим и ущербным. Наоборот — героем. (Сравните с буддизмом, в морали которого «нет понятий ответственности и вины как чего–то абсолютного».)

И лишь сумасшедшего Моосбругера и почти сходящую с ума явную ницшеанку–одиночку Клариссу, — среди всех отвергаемых им героев, — похоже, Музиль любит–таки (за сумасшествие полного — у Моосбругера — и почти полного — у Клариссы — игнорирования ими окружающих). И эстетическая любовь эта проявляется наибольшим приближением речи этого плотника к простонародной и речи сумасшедшего, а речи и, особенно, письма Клариссы — к полуненормальному извержению слов.

Да, Музиль саркастически придает многим, ему ненавистным, так сказать, профашистам такой сюжетный ход, как защиту ими от казни Моосбругера: они, мол, дают тем самым выход своим трусливым желаниям тоже преступать закон, общественное. Когда Музиль и Ульриху придает такое деяние — это Ульрих издевается над трусами, боящимися даже произнести, даже позволить себе осознать то, что они желают тайно или подсознательно. Музиль считает, что будущую язву активного индивидуалистического фашизма, чтоб уничтожить в зародыше, — нужно вскрыть. И поэтому ему тут ненавистны трусы–профашисты. И потому он так прячет свою ненависть в объективизм (чтоб не применили к нему поговорку: Зевс, ты гневаешься, значит, ты не прав, — и чтоб не махнули на него рукой за тенденциозность и мнительность).

Но воинствующий фашизм, — в лице грязнули Ганса Зеппа, — фашизм, объединяющий сподвижников для победы над врагами, ненемцами, фашизм, тем самым, коллективистский — такой фашизм ненавистен Музилю практически открыто. И тут в характеристику Ганса: «с нечистым цветом лица и тем более чистыми мыслями» — врывается явный голос автора. (Вы чувствуете это музилевское грамматическое напряжение? Раз «тем более», то нечистыми должны, вроде б, быть и мысли. Это мелькает в подсознании читателя, как прозрение лицемерия Ганса. Лицемерия — потому что автор–то, — как и Ганс, — на гора–то выдает мысли «чистыми».) И разоблачающему автору тут неважно, что Ганс Зепп смел, как Моосбругер и Кларисса. Ганс — не сумасшедший. И тем опасен.

А Моосбругер (да почти и Кларисса) сумасшедшие и тем способны отвратить людей от зла. И потому Музиль эстетически любит этих смелых: те — маяки для непорочных людей. А порочным автор предлагает созерцательный фашизм, раз уж впадать в фашизм вообще–то свойственно природе человека.

Так, в противопоставлении пушкинской милости к падшим, имевшей в виду, в первую очередь, осужденных декабристов, а в общем плане — ориентацию на общественно–коллективистское сверхбудущее, родственное с христианским, — в таком противопоставлении еще раз лучше познается индивидуалистический шедевр Музиля.

Мне жаль, что не удалось здесь четко выявить, по Выготскому, сочувствия, противочувствия и возвышение чувств, катарсис. Может, хватит того, что ненависть Музиля выявлена противоположностью: как приверженность к научности. Здесь — к спокойному и подробному психологизму деталей поведения и мышления героев.

Написано весной 2001 г.

Не зачитано

Пришвин и Пушкин

Когда–то здесь, в Пушкинской комиссии, был прочитан доклад о глубинном родстве русских символистов с Пушкиным. Выступление было принято в штыки, и докладчица больше на заседаниях комиссии не появлялась, косвенно признавая тем свою неправоту. Соглашаясь с негативизмом комиссии, я тем не менее хочу повторить опыт той докладчицы, причем в еще более усложненном варианте. Сведя символизм к разновидности воспевания сверхбудущего, грезящегося коллективистам, я хочу подобным певцом назвать Пришвина и в протее Пушкине найти его предтечу.

На такую мысль меня навел мой доклад о Музиле. Вы помните, кто слышал, что Музиль меня заставил нижний, индивидуалистический вылет субвниз с нижнего загиба Синусоиды исторической изменчивости идеалов искусства, вылет в ницшеанство с его идеалом сверхчеловека, — Музиль заставил этот вылет расщепить на два: активный и созерцательный.

Это, наверно, расковало меня. И я мечтательных символистов тоже «расщепил» на два вида: на, так сказать, земных и небесных. Небесные — это обычные символисты. А земные — Пришвин.

И те и тот мечтают о коллективистском сверхбудущем.

Например, Блок:

Так — белых птиц над океаном
Неразлученные сердца
Звучат призывом за туманом,
Понятным им лишь до конца.

А вот Пришвин:

Тяга

Все было прекрасно на этой тяге, но вальдшнеп не прилетел. Я погрузился в свои воспоминания: сейчас вот вальдшнеп не прилетел, а в далеком прошлом — она не пришла…

…А после оказалось, раздумывал я: из того, что она не пришла, сложилось счастье моей жизни. Вышло так, что образ ее мало–помалу с годами исчезал, а чувство оставалось и жило в вечных поисках образа и не находило его, обращаясь с родственным вниманием к явлениям жизни всей нашей земли… Так на месте одного лица стало все как лицо, и я любовался всю жизнь свою чертами этого необъятного лица, каждую весну что–то прибавлял к своим наблюдениям. Я был счастлив, и единственно чего мне еще не хватало, это чтобы счастливы, как я, были все…

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com