О себе, о людях, о фильмах - Страница 3

Изменить размер шрифта:

А кобыла действительно была. Я имею в виду не только инфаркт. Инфаркт, так сказать, прискакал на кобыле.

Итак, приходится писать.

В качестве образчика мне хотелось бы избрать кратчайшие мемуары того самого коридорного из номеров, где останавливался Левин. В самом деле, моя жизнь тоже была «очень даже удивительная», и меня тоже часто прерывают звонками. Вот только боюсь, что не сумею быть до такой степени лаконичным.

Во всяком случае, я буду писать все, что придет на перо. Я не буду искать ни точной последовательности, ни сквозной идеи. Что вспомню — о том и напишу. Лишь бы было интересно. Там, где интересно, непременно есть смысл. Скучное — бессмысленно. Скучные воспоминания пусты, как сама смерть, а от этой спутницы я постараюсь держаться как можно дальше, как можно дольше.

Вот и все.

[Мне удалось повидать жизнь с самых различных сторон…][6]

Родился я в январе 1901 года в Иркутске. Мой отец, один из первых в России социал-демократов, врач по образованию, был сослан в Восточную Сибирь.

Детство мое прошло в Забайкалье, недалеко от Верхне-Удинска.[7]

Отбывши срок ссылки, отец переехал в Вильно, а потом в Москву. Здесь я окончил гимназию в начале 1918 года.

Сразу после окончания гимназии я поступил в так называемые «Свободные государственные художественные мастерские» (бывшее Училище живописи, ваяния и зодчества), в скульптурную мастерскую А. С. Голубкиной. Это была очень своеобразная величественная старуха, курившая крепчайшую махорку. Она привила мне любовь и уважение к искусству.

Проучился я у Голубкиной очень недолго, потому что мне пришлось начать самостоятельную жизнь. Я поступил в продовольственную экспедицию некого Шлихтера, который тогда был назначен чуть ли не диктатором Ефремовского уезда Тульской губернии или чем-то в этом роде.

Поздней осенью 1918 года я приехал в Ефремов, где на путях около станции стоял поезд. В этом поезде я прожил месяца два, что-то делал и, во всяком случае, научился там пить водку, курить и играть в карты. Было мне тогда 17 лет.

Потом меня послали в деревню в качестве продовольственного агента. Я жил на мельнице, разъезжал по деревням и реквизировал излишки хлеба у кулаков.

Около года проработал я продовольственным агентом[8] сначала в Тульской губернии, потом в Орловской. Полагаю, что работа эта дала мне довольно много в смысле знания народа и страны.

Не помню уж каким образом я очутился вслед за тем в учреждении, которое называлось Главснабпродарм. Но это была канцелярская работа, которая мне очень не понравилась.

Я ушел из Главснабпродарма и в 1920 году был мобилизован в Красную Армию. Служба моя в Красной Армии была непродолжительной (всего года полтора), но необычайно эффектной по изменчивости моей судьбы.

Я служил в телефонно-телеграфном дивизионе, был связистом, пока не была образована при Полевом штабе Реввоенсовета Республики «Особая комиссия по вопросам численности Красной Армии и Флота» с высокими полномочиями. В этой комиссии оказался человек, который знал меня не то по моей работе в Главснабпродарме, не то по моей работе продовольственным агентом.

Я был неожиданно вызван в Москву и сразу из рядового красноармейца связи превратился в инспектора этой комиссии. По современным понятиям чин мой равнялся полковнику, а уже через два месяца я был повышен в чине и стал, как сейчас сказали бы, генерал-майором, то есть носил на рукаве один ромб.

В качестве инспектора этой самой комиссии я объезжал города Советской России.

Ходил я в белой ангорской папахе, в белом тулупе, в ярко красных галифе (не помню уж почему они у меня оказались), с пистолетом на боку.

Я с благодарностью вспоминаю свою работу в Особой комиссии. До нее я познакомился с деревней первых годов революции и с Красной Армией снизу, теперь же мне удалось повидать жизнь с самых различных сторон.

Кстати, дальнейшая моя военная карьера на протяжении 25 лет сложилась как раз обратным порядком. Если я в течение одного года из рядового бойца превратился в комбрига, то затем я постепенно, год за годом, снижался в своих военных званиях. Время от времени меня призывали на переподготовку и каждый раз выпускали чином ниже. Так, например, в 1928 году я целый год служил в Сибирских повторных курсах комсостава и был выпущен, кажется, командиром роты, потом меня переквалифицировали на танкиста, но дали уже звание только лейтенанта.

В 1921 году кончилась польская кампания,[9] и я вернулся на свой скульптурный факультет. Но теперь это уже называлось «Высшие государственные художественно-технические мастерские».

Учителем моим стал С. Т. Коненков, необыкновенно интересный человек, талантливый скульптор и слабый педагог. Так, во всяком случае, мне кажется сейчас.

Трудно даже передать, насколько нелепо учили нас в те годы во Вхутеине.[10] Никаких общеобразовательных предметов, по сути говоря, не было. Рисование, например, считалось дисциплиной добровольной. Каждый лепил что хотел и как хотел. Единственное, что действительно было, — это натурщица, которую находили сами ученики и сами же для нее выбирали позу. Работали как бог послал. Я не помню даже, чтобы нам ставили отметки. Уже много позже начала ходить комиссия профессоров, которая стыдливо проставляла какие-то категории (1-я, 2-я, 3-я) вместо обычных баллов. Да и то эта комиссия была воспринята нами как страшнейший бюрократизм и контрреволюция. Всевозможные «левые загибы», своеобразная богемщина, этакий казацкий дух вольности господствовали тогда во Вхутеине полностью.

Помню я, как на зачете по рисованию старик профессор экзаменовал учеников мастерской, кажется, Татлина. ‹…› Ученики эти в течение многих лет составляли натюрморты из кубов, пирамид, шаров, усеченных призм и т. п.[11] Рисовать женскую натуру или вещи, иметь дело с человеческим телом или лицом казалось им глубоко отсталым и буржуазным предрассудком. Экзамен носил комический характер. Сердитый старик кричал: «Эй, вы! Нарисуйте хребет селедки! Другой натуры вы не знаете!» Ученики отвечали столь же дерзко. Потом он всем им же поставил зачет.

Я проучился во Вхутеине 4 года. За это время сменилось у меня несколько преподавателей. После Коненкова учил нас, например, Лавинский, в то время необыкновенно «левый» человек. Он запретил нам пользоваться стэками или трогать глину руками. Разрешалось применение исключительно молотков, всяких колотушек и т. п. для того, чтобы получилась более «обобщенная» форма. При помощи молотка, хочешь не хочешь, — никаких, так сказать, интимных нюансов тела не вылепишь. Мастерская быстро приобрела крайне революционный вид. В углах стояли композиции: например, куб, который пронзает какая-нибудь длинная пирамида. Эти никому не нужные композиции считались искусством будущего.

Я учился как мог и изобрел для себя следующий метод: официально 45 академических минут мы лепили натуру, которая стояла на станке, а затем следовали 15 мин[ут] перерыва, так вот в эти 15 мин[ут] перерыва я не отдыхал, а делал портреты товарищей по классу. Это было наиболее серьезной моей работой. Мои работы заинтересовали некоторых педагогов (живописцев), которые заходили посмотреть их (Кончаловский, Машков и другие). Я стал в результате неплохим портретистом, хотя вхутеиновская система преподавания отбила у меня вкус к лепке тела. Рисовать во Вхутеине я так и не научился.

Но когда я кончил, я понял, что мне не хватает для скульптора той технической, пусть грубой, пусть скучной, пусть академической основы, которая все-таки нужна огромному большинству.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com