О чем молчит ласточка - Страница 9
– Ну а что же делать? – снова отрешенно спросила Маша. – Может, найти ему девушку?
– Ты меня вообще слушала? – едва не взорвался Володя.
– Я не смогу сидеть сложа руки, нужно сделать хоть что-то!
– Маша… – предостерегающе протянул Володя.
Она замолчала, взяла чашку в руки и немного отпила. Володя смотрел на нее, размышляя, и понял вдруг, что так и не узнал ответа на еще один очень важный вопрос.
– Маш, а сам Дима признавался тебе в своем влечении?
Та отрицательно помотала головой.
«Интересно – почему? – задумался Володя. – Если не сказал сам, значит, либо сомневается в себе, либо не готов, либо боится матери…» Мысль, что он может ее просто жалеть, как сам Володя до сих пор жалел свою мать, в голову даже не пришла.
Володя взял ее за руку и пристально посмотрел в глаза.
– Тогда просто оставь его в покое и не лезь.
После этих слов спокойная, притихшая было Маша отбросила его руку и выкрикнула:
– Как не лезть? Я вообще-то его мать!
– Но это не твое дело!
– А чье же? Он еще совсем молодой, он ничего не понимает, он может таких делов натворить, что…
Володе захотелось ее встряхнуть, но он глубоко вдохнул и медленно выдохнул.
– Это ты ничего не понимаешь, а слушать – не хочешь.
– Нет, я не смогу с этим жить!
– Так и не тебе с этим жить, а ему.
– Я… я не верю! – Она истерически хихикнула. – Материнское сердце не так легко обмануть. Я знаю своего сына, никакой он не гомосек! Я чувствую, что у него это просто баловство, но ты, Володя… Я, может, и могла подумать, что Конев был злопамятным козлом, но чтобы ты… Столько лет прошло… От тебя я такой подлости не ожидала! Ты врешь, чтобы отомстить!
– Если ты так действительно считаешь… – прошипел Володя сквозь зубы, подавляя все сильнее и сильнее закипающую злость. – Тогда нам не о чем говорить.
– Но мы поговорим… – яростно прошептала Маша. – Когда я его вылечу, мы поговорим.
– Ты его только искалечишь!
– Да кто ты такой, чтобы учить меня, как заботиться о моем ребенке?!
Чаша терпения переполнилась. Со слов Маши получалось, будто все плохие, а хорошие только ее «благополучный» сын и она сама.
Володя ухмыльнулся и произнес таким ядовитым тоном, какого от себя даже не ожидал:
– Скажи лучше, почему ты заметила раны на его руках только сейчас? Ты что, раньше не интересовалась его жизнью?
– Что ты вообще можешь понимать! У тебя даже детей нет! А может, оно и к лучшему, а то мало ли кого может воспитать психически больной!
Володя перестал сдерживать эмоции. В конце концов, какова его роль в этой драме? Ее нет! Володя никто им обоим, и они ему – тоже. Тогда зачем ему нужно молчать, когда его унижают, терпеть, когда действуют на нервы, тратить свое время на бесполезный разговор с женщиной, которая даже не собирается к нему прислушаться?
Ярость выплеснулась наружу, Володю будто прорвало. Перегнувшись через стол, он прошипел ей в лицо:
– Да, у меня нет детей. И уж лучше вообще не быть родителем, чем стать тем, кому плевать на своего ребенка, пока тот кромсает себе руки! Ну правильно, Маша, к врачу надо бежать, потому что сын мальчика поцеловал, а не потому, что у него есть реальные проблемы. Или что, стыдно тебе показываться со шрамами вместо свежих ран, идеальная мать?
Машины губы задрожали, она, как рыба, схватила ртом воздух, посмотрела на Володю, собираясь что-то сказать, но через пару секунд вскочила с места и выбежала из кафе.
Дверь хлопнула. К Володе подошел официант, вопросительно взглянул на него. Володя вымученно улыбнулся, попросил счет и стакан воды. Ярость клокотала в груди, нужно было ее утихомирить: он через силу доел омлет и выпил воду десятком маленьких глотков, расплатился и вышел на улицу.
Ссора с Машей одновременно взбудоражила и вымотала. Володя заставлял себя не думать о ней.
Отсюда до родительского дома было рукой подать. Володя решил пройтись пешком, чтобы по дороге успокоиться и собраться с мыслями: разбор огромного количества вещей – дело очень хлопотное. Раньше, когда жил у матери с отцом, он часто и долго гулял по Харькову, так что знал этот город лучше Москвы. Харьков стал для него таким родным, таким привычным, будто Володя провел тут всю жизнь, а не переехал десять лет назад.
Площадь Розы Люксембург и набережная остались позади, он свернул во двор родительского дома. Все – и виды, и звуки – было таким знакомым, здесь ничего не менялось годами. Володя часто ездил к матери, и каждый раз его сердце сладко щемило от ностальгии, будто в этом дворе он играл с соседскими ребятишками, а не сидел в одиночестве, тщетно пытаясь разобраться в себе или раздумывая над рабочими проектами.
Подъезд встретил привычным запахом пыли, замок издал привычный щелчок, и Володя оказался в прихожей. Но что оказалось непривычным в родительском доме, так это тишина. Раньше здесь всегда было шумно, ведь даже если не звучали живые голоса, то обязательно работали радио или телевизор.
Володя ступил в кухню и включил магнитофон, не посмотрев, что за кассета в нем стоит. Улыбнулся, когда из динамиков раздался звенящий голос Эдмунда Шклярского – отцу, как и Володе, нравился «Пикник». Сел за стол, достал ежедневник и ручку, чтобы составить план, что делать с отцовскими вещами: что раздать, а что – выбросить.
Но сосредоточиться на списке никак не удавалось. Деловые мысли постоянно перебивались посторонними, притом они звучали не его привычным спокойным внутренним голосом, а истеричным, высоким, очень похожим на Машин: «Ненормальный. Больной. Извращенец!»
Володя тряхнул головой и принялся писать: «Костюм предложить Брагинскому. Одинаковый размер? Книги – себе. Проекты – в офис». В памяти вновь царапнуло истеричное Машино: «К врачу! Исправить! Вылечить!»
– Да что ты будешь делать! – Володя выругался и отложил ручку. – Так… ладно. Поступим по-другому.
Вообще-то он начал не с того. Сперва стоило пройтись по дому и оценить масштабы. Этим Володя и занялся, планируя заодно отвлечься. Обошел гостиную и спальню, оглядел даже кладовку. Оставалась последняя неосмотренная комната – его собственная.
В нее он не заходил давно. Во время семейных посиделок все располагались то на кухне, то в гостиной. В свою комнату Володе заглядывать не было необходимости – там уже хранилось только ненужное. Он ожидал, что родители выбросят его старые вещи, и потому, когда отворил дверь, застыл на пороге – они будто законсервировали это место.
Все тут было таким, как много лет назад: скрипучий диван вдоль левой стены, вдоль правой – забитые книгами шкафы, стол у окна, на нем – лампа и фотография Светы.
Снова вспомнилась Маша: «Надо его вылечить! Может, найти ему девушку?» – и Володя замер, глядя на ту, кого надеялся сделать своей панацеей, но лишь нанес травму и ей, и себе.
Он взял рамку в руки и огляделся, думая, куда убрать. Улыбнулся вновь – здесь, в его комнате, осталось нетронутым абсолютно все: книги, тетради, даже собственноручно заточенные им карандаши в ящике стола. Значит, сохранились и записи. Записи… Володя покачал головой – значит, и та тетрадь лежит нетронутой. Его дневник, но, правильнее сказать, его «история болезни», потому что в ней содержалось все: анамнез, диагноз, лечение.
Все было в ней. А она – в тайнике. В двух метрах от Володи.
Забавно: у многих людей никогда в жизни не было тайников, а у него их целых два. Правда, тот, что под ивой, скорее почтовый ящик.
Переезжая из родительской квартиры в собственный дом, Володя не взял «историю болезни» с собой. Не потому, что забыл про нее, а потому, что очень хотел сбежать от своего прошлого, избавиться от него навсегда.
А теперь, после столкновения со смертью, Володя думал по-другому. Эта тетрадь – часть того немногого, что останется от него потом. Какой бы позор она в себе ни хранила, это не просто его память, а память о нем. Человеческая жизнь очень хрупка, в любой момент, хоть через двадцать лет, хоть завтра, Володи может не стать. И тогда кто-то – лишь бы только не мать – будет сортировать его вещи: что отдать, что – выбросить, что – сжечь. Но эта тетрадь – другое. Это не просто принадлежавшая ему вещь, а то, чем был он сам. Часть его жизни – это часть «истории болезни», а она – часть его самого. И она не достанется никому. Никто, кроме Володи, не заглянет в нее, она не должна лежать здесь.