О чем безмолвствует народ - Страница 24
Поднял «трудный» ученик пять раз руку во время урока, и, конечно, пять раз ему предоставили возможность высказаться (остальные зря в это время тянули вверх руки). «Трудный» ученик, надо полагать, выскажет «свои» мысли (о «чужих» мыслях он пока ничего не подозревает). И вот начинаются разговоры о самостоятельном мышлении «трудного» ученика. За активность ставят ему «четверку», и нет предела педагогическому ликованию.
Пришел «трудный» ученик собирать макулатуру (прежде он такие занятия, разумеется, игнорировал), по ходу действия два-три раза прикрикнул на своих товарищей – и вот уже обнаружены его незаурядные организаторские способности. И тут бросается главный педагогический козырь – «трудный» ученик ставится во главе коллектива. Теперь он староста класса с правами «вожака». Полная победа «гибкой» педагогической мысли! Да что там победа?! Триумф!
Ходят растерянными тридцать мальчиков и девочек. А тридцать первый, бывший «трудный» ученик, оказался самым легким, он, словно пробка, вылетает на самую поверхность.
Ходят, опустив очи долу, учителя-«консерваторы», которые в свое время пытались отстаивать единые критерии при оценке знаний, единые нормы поведения. Нелегко им, пристыженным и посрамленным. И, словно на крыльях, окончательно потеряв ощущение почвы под ногами, летают по длинным школьным коридорам счастливые и гордые «новаторы» и «экспериментаторы».
Потом «трудный» ученик устает от всего этого педагогического флирта и в лучшем случае тихо покидает школу и приобщается к полезному труду. Правда, иногда «трудного» ученика дотягивают даже до «аттестата», трогательно прощаются с ним на выпускном балу…
Пролетают годы. С трудом что-то припоминают о тех, кто сегодня работает на заводах и фабриках, служит в рядах Советской Армии, зато хорошо помнят бывшего «трудного» ученика (между прочим, он так и остался очень средненьким человеком), любят его вспоминать, а вернее, даже не его, а свои лихие педагогические победы, свой былой педагогический успех.
Авторы «исповедальных» повестей оказались у нас в роли «трудных» учеников, а «исповедальная» критика – в роли педагогов-«новаторов». Не зная реальной жизни народа, не ведая истории своей Родины, даже игнорируя то и другое, авторы «исповедальной» литературы высказали ряд очень незрелых и неглубоких, но зато «своих» мыслей. И они тут же были зачислены в разряд мыслителей-пионеров, а вся их продукция объявлена «свойской», «саморожденной» литературой.
Как когда-то «трудный» ученик списывал у соседа диктант, так наши «молодые» «списали» у западного соседа его стиль и манеру. Это признает даже Ф. Светов. Признавать-то признает, только зачем-то выставляет за «списывание» необычайно высокий балл.
Прикрикнули наши «молодые» на всю литературу, что была до них, и вот их уже делают старостами от литературы, родоначальниками и основоположниками. И беда даже не в том, что кого-то незаслуженно обошли, а кого-то незаслуженно вознесли. Беда, что понизились эстетические критерии.
Заигрывание с «исповедальной» прозой приводит не только к притуплению, но порой и к полной потере эстетического вкуса. Вот рассказ В. Аксенова «Папа, сложи!». Я процитирую только то место, которое без каких бы то ни было оговорок цитировал в своей статье Ф. Светов.
«Там его молодость, которая прошла, как веселый, неимоверно высокий школьник, по тренировочным залам и стадионам, по партам и пивным, танцплощадкам, по подъездам, по поцелуям, по музыке в парке…»
Герой рассказа встретил на улице «удивительно высокого школьника» – и молодость предстала в образе школьника. Перед нами, так сказать, ассоциативный образ. Но дело здесь даже не в грубом схематизме, а в элементарной стилистической неграмотности. Образ в виде школьника? Допустим. Можно, конечно, представить, как школьник (будучи образом) прошел по тренировочным залам и стадионам, по пивным (правда, в пивной образ школьника как-то теряет свою достоверность) и подъездам… Но попробуйте представить, как это школьник (будучи даже образом) прошел «по поцелуям» и «по музыке в парке»…
В «обыкновенной» литературе такое замечается уже на уровне внутренней рецензии, а вот для рассказов В. Аксенова другие требования, другие эстетические критерии (снова невольно вспоминается «трудный» ученик).
Я не воспроизвожу здесь диалог отца и сына на тему естественных отправлений из рассказа «Маленький Кит, лакировщик действительности». Мне кажется, такие вещи не следует повторять даже в цитатах.
В. Аксенов когда-то торжественно заверил всех: «Цель моей жизни – создать не схематическую конструкцию абстрактных положительных качеств, а такой характер, в реальность которого читатель безоговорочно поверил и которому он захотел бы подражать». Благое намерение!
«Трудный» ученик пообещал сделаться отличником. Никто не верит, что он уже отличник, но в то же время никто уже не верит, что он и неотличник. Все веруют в его намерения, страшно пугаясь, как бы он от них не отрекся, а потому, наверное, кое-кто эти намерения торопится выдать за свершения.
Передо мной книга рассказов В. Аксенова «На полпути к Луне». Откуда в них могут взяться характеры, когда весь материал о жизни почерпнут из анекдотов, сплетен и дорожных «бесед»! Из десяти рассказов шесть написаны на материале дорожных и курортных впечатлений. Восемь рассказов не что иное, как бытовые фельетоны и беллетризованные анекдоты. (Человек весь свой отпуск пролетал на самолете… Шофер-так-сист переженил всех «гаишников» на своих родичах… и т. д.)
Исключение в этом сборнике составляет рассказ «Дикой», но именно он особенно отчетливо демонстрирует беспомощность В. Аксенова как художника. Рассказ ведется от лица старого человека. Но искусство перевоплощения автору совершенно недоступно. Перед нами не рассказ старого человека, а литзапись молодого и бойкого журналиста, который забыл, что записывает-то он не себя.
А Ф. Кузнецов все не устает нас уговаривать: «Ходульному, обесчеловеченному характеру-функции, с его чисто внешними, формальными связями с миром, молодые противопоставили реальность, трепетную в своей неподдельной человечности, реальность самоосознания себя как частицы входившего в жизнь поколения». Другие в повестях и рассказах В. Аксенова видят «скрытую полемику со схемами, распространенными в литературе».
Действительно, были и противопоставления, была и полемика. Только в данном случае одним схемам активно противопоставлялись схемы другие, одни характеры-функции вытеснились другими характерами-функциями, полемика со схемами велась при помощи новых схем. Что же касается «трепетной реальности» и «неподдельной человечности», то тут Ф. Кузнецов явно не свободен от приписок. Вспомните эгоцентризм героя, его тенденцию к элитарности, игнорирование исторического опыта народа – и весь этот разговор о «неподдельной человечности» вызовет по меньшей мере недоумение.
Думается, что и сам термин-то «исповедальная» проза не раскрывает по-настоящему сущности этой литературы. А. Макаров, анализируя повесть «Апельсины из Марокко», обронил очень верное и точное замечание. «Самый сюжет повести, – писал он, – забавная гонка за привезенными апельсинами, заканчивающаяся веселым вечером, ну, конечно же, в ресторане, – скорее сюжет для милой оперетты».
Вот то-то и оно – сюжет для оперетты. И не только сюжет, но и вся эта литература с ее характерами-функциями, с ее ультрасовременными типажами, с надуманными конфликтами с поверхностностью и схематизмом есть литература «опереточная».
И плохо не то, что эта «опереточная» литература была. Плохо даже не то, что она пока еще не исчезла. Худо то, что ее необоснованные претензии на нечто серьезное в нашей духовной жизни были в свое время многими признаны обоснованными.
Видимо, чем дольше я буду говорить об «исповедальной» литературе, тем большими окажутся мои расхождения с Ф. Кузнецовым и некоторыми другими критиками в понимании той роли, которую она играла в нашей жизни в годы, последовавшие за XX съездом партии. Наши разногласия довольно основательны, чтобы надеяться на их быстрое устранение, и достаточно принципиальны, чтобы о них умалчивать.