НРЗБ - Страница 7
«Вы говорите это с такой безапеляционностью, как будто излагаете факты. A между тем, вы признаете, что ничего не помните и лишь толкуете предъявленные улики. Но и улики, и ваши собственные показания допускают иную, не столь вегетарианскую интерпретацию. Поверьте, что от обвинения и присяжных не ускользнет ни одна из этих возможностей. Чтобы защищать вас, мне необходимо полное владение фактами».
«Но я же рассказал вам всю правду! Понимаете ли вы, что, представляя меня сверхчеловеком, убившим самое дорогое ему существо, чтобы жить долго и счастливо, вы необычайно мне льстите?!»
Адвокат слушал с вниманием, даже с интересом, но немного отвлеченно. Он знал, что слышит все это не в последний раз. Взгляд его блуждал по лицу и фигуре говорившего, по комнате, через окно вылетал на улицу и снова, как бы извиняясь, возвращался к губам, из которых красноречивым потоком лилась эта исповедь. Верил ли он тому, что слышал, он не знал, и если бы его спросили напрямик, возможно, признал бы, что и не задается подобными тонкостями. Единственный настоящий вопрос был, годится ли эта история для защиты — можно ли ее скормить присяжным, и на него он со всей серьезностью давно ответил себе, что ни под каким соусом.
«Подписанство, эмиграция, русская рулетка… Слишком много экзотики. Надо будет придумать что-нибудь другое, еще неясно, что, но другое. Что он там говорил про ее здоровье? Не забыть раскопать ее историю болезни. Например, она могла быть неизлечимо больна и отвести ему роль погребальной жертвы, добровольно, ничего не ведая, идущей на заклание… Еще проверить, нет ли у нее наследников, какого-нибудь там любимого, но обездоленного сына от первого брака, которому теперь достанется все… Кроме того, попробовать…»
Однако своим чутьем молодого, но уже опытного адвоката он догадывался, что в этом случае его изобретательность не обязательно возьмет верх, что на суде вновь упрямо зазвучит, а затем под перекрестным опросом станет непредсказуемо меняться только что услышанная версия, что обеим редакциям предстоит еще долго оттачиваться в ходе апелляции, пока они, взаимно переплетясь, как в причудливой фуге, не отольются, наконец, в окончательную бронзу на прогулках смертников, и одному богу известно, какой свет бросит на нее этот столь изощренный, но и наивный выдумщик в своем последнем телевизионном интервью.
В сторону Пруста
Начать издалека. Скажем, пусть профессор З. и его приятель (приятельница?) из интеллигентных эмигрантов едут на велосипедах вдоль океана. Оздоровительная прогулка. Солнце над голубым заливом, утренний бриз, пальмы, горы. Пустынный грязноватый пляж, прижатый городом к океану, вьющаяся велосипедная дорожка. По ней можно сделать малый или большой круг, но ни в какое существенно иное место не приедешь. Да и куда дальше ехать-то, слава богу, Лос-Анджелес. Придать всему этому некий манящий аромат, ощущение простора и в то же время завершенности.
Но не в этом дело. Происходит рассказывание истории из прошлого, любовной. Немного постыдной и потому, как водится, с автоиронией. Но по-новому — на велосипеде. (Тут можно вспомнить пародийный телерепортаж, гвоздем которого объявлен Пикассо: он будет писать картину, одновременно участвуя в велосипедной гонке; в решающий момент камера, конечно, упускает его.) A в общем, все та же исповедь попутчику, изливаемая на транспорте, а то и пешком, и вот теперь с велосипеда. Последний немного отдает ранним Набоковым, и его ничего не стоит заменить роликовыми коньками, но оставим пока велосипеды, на которых эти двое никуда не едут, просто катаются туда и сюда, что еще больше сближает со стационарным рассказом где-нибудь на привале или в клубе. Собеседники хорошо выделены из фона, образуемого разноцветной иноязычной толпой. (Русский человек на рандеву…) A то, что они едут параллельно, глядя перед собой и невольно заставляя окружающих оборачиваться на бросаемые как бы в пространство реплики, пусть немного напоминает проходы сквозь чужие города ахматовских героев, не смеющих взглянуть друг на друга.
Только, упаси бог, никакой торжественности. Да все это может и вообще не понадобиться. Пусть лучше профессор перед сном копается в этой истории, которая тогда на берегу впервые за долгие годы всплыла в его памяти. Всплыла, ну, предположим, потому, что в ней тоже фигурировало раннее утро. Но чего-то в ней недоставало — недаром ему никогда не удавалось толком рассказать ее. Однажды он попробовал ее на московских приятелях (строго говоря, это были не его приятели, а компания жены, физики, которые, впрочем, сразу признали его статус «структуральнейшего лингвиста» — фразеологию они черпали у Стругацких), но, выслушав историю, они хором запротестовали: «В качестве кого ты нам это рассказываешь? Это же не лингвистика. A про баб мы и сами знаем». У него был припасен любимый аргумент, что каждый является героем романа собственной жизни, но он промолчал. Тем более, в бабах, как явствовало из самой истории, он и впрямь понимал не очень. И все же он был убежден, что в ней что-то есть, и не раз прикидывал, как ее рассказать, хотя рассказывать-то было, в сущности, нечего. Ка?к рассказать или, допуская, что и физики чувствовать умеют, в качестве кого рассказать. Вот и сейчас пусть он, а вместе с ним и рассказчик, мысленно редактируют этот сюжет в поисках утраченной повествовабельности. (Погруженного в реминисценции профессора можно представлять себе в интерьере спальни с рукописью на ночном столике и небольшим иконостасом фотографий на голой стене, явно ностальгического направления, заданного верхним снимком: двухгодовалый младенец недоверчиво улыбается на руках у матери, сующей ему в рот соску — «мама-тыку». По семейному преданию, будущий профессор был отнят от груди довольно поздно, уже после того, как заговорил, пролепетав именно это слово; его вторую часть — «тыка», т. е. «пустышка», он, видимо, выловил из обращенных не к нему разговоров окружающих.)
Началось все со звонка незнакомой женщины. Она отрекомендовалась студенткой, пишущей диплом о Пушкине и нуждающейся, согласно совету ее руководителя Ч., в консультации. Уже это немногое выглядело сомнительно. Паша Ч., с которым они вместе учились, сделал более или менее официальную карьеру и, хотя какие-то сигналы признания от него иногда поступали, вряд ли стал бы присылать свою ученицу. Правда, их дружба, разрушившаяся по причинам, как нравилось считать профессору, принципиального свойства, не лишена была в свое время элементов гусарского соперничества. Вспоминался в особенности эпизод с излучавшей неприкаянность красавицей Женей П., в котором он отвел себе абсолютно бездейственную роль, в отличие, как он потом заключил, от более прагматичного Паши. И все же, подозревать продолжение давних игр не было оснований. Равнодушно-любезным тоном он назначил Нине О. зайти завтра в четыре.
В его жизни это пришлось на один из холостяцких периодов. У него были две постоянные любовницы, кстати, обе Иры и обе студентки Университета. Принадлежа к кругу видных молодых аутсайдеров, он находился в зените светских успехов, хотя в его, скажем так, сексуальном самообразовании оставались значительные лакуны. Тем не менее, он старательно предавался любовным экспериментам со своими Ирами и другими, более мимолетными, а часто и сугубо платоническими поклонницами. (Последние странным образом составляли большинство, если не цвет, его донжуанского списка, и он давно уже обещал себе антологию этих квази-романов, но было все как-то не время.) Загадочный звонок приятно интриговал его.