НРЗБ - Страница 29
Вернув себе частицу самоуважения, он почувствовал себя готовым снова выйти в мир и прислушался к голосам в соседнем купе. Неутомимый рассказчик тем временем перебрался в ХХ век. Вольтеровская черепаха, следы которой, казалось бы, безвозвратно затерялись в семействе Ланских, снова вынырнула на поверхность благодаря разысканиям Волошина и, поселившись в его доме, сыграла свою приворотную роль в любовных свиданиях Цветаевой и Мандельштама (профессор насторожился) на фоне коктебельских скал с абрисом то ли пушкинского, то ли волошинского профиля. — «Подумайте, именно она дала первое заглавие стихам, более известным как «На каменных отрогах Пиерии…», где речь среди прочего заходит о свадьбе — На свадьбу всех передушили кур. Но Мандельштам переносит центр тяжести с секса на поэзию. У него появляется «черепаха-лира». Ну, кто ее такую приласкает, Кто спящую ее перевернет? — спрашивает он с некоторой скабрезностью и отвечает: Она во сне Терпандра ожидает, Сухих перстов предчувствуя налет. Кстати, объявив изобретателем лиры Терпандра, Мандельштам наткнулся на возражения. (Профессор замер, не веря своим ушам.) Споры вокруг Терпандра и черепахи не утихают до сих пор, а между тем нам с вами ясно, что здесь зашифрован важнейший биографический факт — связь с Цветаевой, Волошиным, а главное — со священным для Осипа Эмильевича «солнцем Александра». Под давлением двойного запрета — табу, наложенного Монтецумой, и собственной несклонности поминать Александра Сергеича всуе, — он и прибег к криптограмме. Тем не менее, как и у самого Пушкина, это было нарушением обета и могло сыграть роковую роль в его судьбе».
— «Как хорошо это сказано, — послышался женский голос, — кто же ее приласкает? Покажите ее. При мысли, что ее касались руки великих, во мне все дрожит, и я бы не знаю что отдала, чтобы ее потрогать». — Тени на потолке пришли в движение. Профессор с любопытством ждал, что будет. С одной стороны, по логике черепашьего мотива, прикосновения исключались. С другой стороны, от этого хвата можно было ждать чего угодно, хотя пока что профессор поймал его лишь на финальном пинке Ахилла, да и то гипотетическом. — «Дорогая моя, — с победительной мягкостью заговорил мужчина, когда тени снова угомонились, какая у вас свежая лапка. Я уверен, что моя старушка, а если быть совсем точным, мой старичок, был бы счастлив не меньше, чем я, если бы его коснулись эти славные пальчики…, а может быть, и губки?» — Профессор напряг слух, и ему показалось, что он расслышал звук поцелуя. — «Да, и губки. Но при всем желании угодить вам, а оно, поверьте, велико, я не вправе уступить, причем по той самой причине, по какой вам так неудержимо этого хочется. Позвольте открыть вам глубочайшую научную тайну.
Все те великие люди, через чьи руки прошел этот безмолвный свидетель, должны были оставить на его панцыре отпечатки пальцев. Разумеется, касались его и руки менее примечательных человеческих особей, которые наверняка смазали картину. Однако современная лазерная дактилоскопия творит поистине чудеса, и в сочетании с углеродным датированием она позволит сопоставить поверхность панцыря с данными, собранными во дворцах, библиотеках и на рукописях интересующих нас исторических фигур. Оживут следы Монтецумы, Вольтера, Пушкина… Увы, всякое свежее прикосновение особенно губительно ввиду своей биохимической активности. Но, как только с черепахи будет снята компьютерная модель, этот запрет отпадет, и я даже смогу на несколько дней одолжить вам оригинал». — Мужчина замолк. Профессор ждал ответа неизвестной дамы, но его не последовало; возможно, он принял какие-то иные формы…
Поезд давно стоял на конечной станции, а единственный пассажир третьего вагона все не выходил. Проводник приступил к уборке и добрался уже до середины коридора, когда тот, наконец, показался в дверях купе. В его лице, несмотря на очки, было что-то детское; с высокой спортивной фигурой дисгармонировали заторможенная походка и по-женски изящные руки, державшие тонкую папку. Впрочем, на взгляд проводника, он мало отличался от других посетителей расположенной рядом с «Парками» Академии.
На пляже и потом
1.
Хозяин показывал свои картины, но обычного в таких случаях неудобства не чувствовалось. Он был немолод, относительно богат, без претензий и среди друзей. К тому же, от картин, в меру абстрактных, в меру традиционных и чувственных, исходило какое-то свежее сияние. Всех особенно заинтересовал вид морского пляжа с разрозненными человеческими фигурами. По ним буквально колотили налетавшие отовсюду солнечные лучи, в которых преобладал серо-стальной колорит. Полупрозрачные фигуры, расщепленные световыми бликами, располагались справа и немного поодаль — бо?льшую часть полотна занимала однотонная темная плоскость, и она хорошо оттеняла яркую сцену в глубине. Кто-то из гостей спросил, что это значит; художник сказал, что всегда старается воспроизвести на холсте место и время, стоящие перед его глазами.
«Но ведь это не здесь, не в Калифорнии!» — послышалось сразу несколько голосов.
«Я хотел сказать, перед мысленным взором. Впрочем, в случае удачи получается и то, и другое».
«И этот явно ностальгический пляж, и Венис-бич одновременно?»
«Именно».
«A вы можете пальцем показать, из чего видно, что это писалось здесь?»
«Трудно написать, а говорить по писаному не фокус. В Калифорнии освещение и воздух особые, свет падает как бы со всех сторон. С датировкой и того проще. Посмотрите: это полотенце сделано в технике Поллока, а тела слегка вывернуты наизнанку, как у Френсиса Бекона. И все же они, да и весь пейзаж, остаются реалистически-российскими».
«Значит, в принципе этот пляж можно, так сказать, найти на карте СССР?»
Художник собирался ответить, но его перебил гость, до тех пор молча рассматривавший картину. Он был новым человеком в этом доме, принадлежа, в отличие от остальных, к последней волне эмиграции.
«Не только можно, а я, кажется, знаю это место!»
«Что же можно знать, когда на картине почти ничего нет — море, небо и эти забавные уроды?» — возразили ему.
«Не скажите, — вмешался еще один из гостей. — Как-то раз в Сан-Франциско мы зашли в рыбный ресторанчик, и в намалеванной на стене примитивистской бухте я узнал курортное местечко под Генуей. Приятели подняли меня на смех, но официант подтвердил. Жалею, что не пошел на пари».
«Спасибо за поддержку. Готов спорить, что это Батуми».
«Почему вы так думаете?» — спросил художник.
«Я не думаю, а… вижу. — Он замялся, застеснявшись ходульности своих слов. — Возможно, это чистейший каприз воображения, но ваша картина с определенностью перенесла меня в Батуми 1955 года. Я говорю «с определенностью», — опять поправился он, — хотя припоминаю случившееся крайне смутно…»