НРЗБ - Страница 15
Задача облегчалась тем, что до чеховского подтекста молодой варвар не додумался, а продолжал гнуть свою незамысловатую фрейдистскую линию — с большой, надо отдать должное, хваткостью. «Сексуальные потенции героя символизируются деньгами, которых у него «кот наплакал, самое большое что на три», точнее, «в обрез (!) на четыре штуки». Что это уравнение — не наши, выражаясь языком героя, смешные фантазии, видно из непосредственно следующей фразы: «Она кушает, а я с беспокойством по карманам шарю, смотрю рукой, сколько у меня денег. A денег — с гулькин нос».
Профессор был сражен. Над намеком на скоротечность эякуляций котующего героя можно было посмеяться, а недостаточность четырехкратного их повторения даже и оспорить, но против скульптурности измерительного (если не разминочного) жеста в кармане возразить было нечего, не говоря уже об убийственных коннотациях женского носика, тем более, что на этот раз автор статьи оказался на высоте и не только помянул Гоголя, но и указал на настойчивость зощенковского самоотождествления с ним. В общем, дело принимало крутой оборот, и во втором туре, где соперников ожидала сама аристократка, сплоховать было никак нельзя.
Поединок продолжался с переменным успехом. Профессор правильно вычислил, что героиня — тип кастрирующей роковой женщины, пугающей героя своими туалетами, светской опытностью и эротической ненасытностью, и даже обскакал юного фрейдиста, обратив внимание на золотой зуб, лейтмотивно блестящий «во рте» аристократки. «Vaginam dentatam-то ты и не приметил», — съехидничал профессор, для полного шика употребив аккузативную форму. Однако он совершенно проморгал напрашивающуюся, в общем-то, связь между сексуальной партнершей и образом матери, в подтверждение чего неутомимый фрейдист к тому же выискал соответствующий эпизод из детства писателя: «Маленький Зощенко у калитки ждет возвращения матери из города и с ужасом воображает подстерегающие ее опасности (в частности, кафе, где она «что-нибудь скушала и заболела»). Наконец, она появляется: «С криком я бегу к ней навстречу. Мама в огромной шляпе. На плечах у нее белое боа из перьев. И бант на поясе. Мне не нравится, что мама так одевается. Вот уж ни за какие блага в мире я не надел бы эти перья. Я вырасту большой и попрошу маму, чтобы она так не одевалась. A то мне неловко с ней идти — все оборачиваются. — Ты, кажется, не рад, что я приехала? — спрашивает мама. — Нет, я рад, — равнодушно говорю я».
Проводя параллели с «Аристократкой», автор статьи не упустил, кажется, ни одной выигрышной детали. Там был и эдипов комплекс, вплоть до желания вырасти и жениться на матери; и страх, внушаемый туалетами, в частности, «бабами, которые в шляпках» (с филиппики по их адресу начинается рассказ); и бесплодность ревнивых попыток контролировать поведение женщины; и финальное отчуждение. Профессору удалось добавить лишь одну тонкость. Так же, как мальчику «неловко» идти с разодетой матерью — «все оборачиваются», герою «перед народом совестно» гулять по улицам под руку с аристократкой. Это «совестно» предвещает «буржуйскую стыдливость» у буфетной стойки («дескать, кавалер, а не при деньгах») — страх публичной кастрации, каковая и постигает героя, когда «народ хохочет» над «всяким барахлишком», вывалившимся из карманов вместо денег. Но фрейдист не остался в долгу и усмотрел во фразе «Что вы меня все по улицам водите?» эффектную перекличку с еще одним мемуарным эпизодом. ««Вторую неделю мы с Вами ходим по улицам», — говорит автору его знакомая, побуждая его к интимной встрече, символическим аналогом которой в «Аристократке» служит выход в театр, тоже по инициативе женщины».
Под влиянием знакомой ситуации платонического хождения по улицам мысли профессора изменили направление. Инициативная женщина и боязливо уклоняющийся от ее авансов автор, несомненно, составляли один из центральных мотивов автобиографической повести; а в грустно-серьезном рассказе «Двадцать лет спустя» нерешительный герой терял любящую его женщину даже дважды. По логике статьи, все это следовало отнести к самому писателю. A что, если и правда отвлечься от текстов и представить себе Зощенко в роли кавалера, не знающего, как устроиться с дамой? Действительно ли он был так робок? A как же его репутация неотразимого брюнета, попавшая даже в фельетоны и породившая самозванцев, которые под именем Зощенко собирали по всей стране щедрый урожай дамских восторгов? Зощенко ссылается на сверхкомпенсацию. Еще одна категория, но что это значило на самом деле? Известно, например, что Зощенко (как и его отец) жил отдельно от жены, говоря, что детские крики мешают ему работать. Что он, хотел развязать себе руки для компенсаторных романов? освободиться от постоянного присутствия Жены, Женщины, Матери? или действительно предпочитал Работу над Текстом отношениям с дамами? В памяти профессора вдруг ожило впечатление, когда-то произведенное на него перепиской Флобера с Луизой Колле. Та зазывает его в Париж, а он под разными предлогами отнекивается, явно предпочитая Эмму (которая, как известно, «это я»). Флоберовский урок был воспринят с благодарным шоком узнавания: «Ага! Не обязательно! Можно и не ездить! Для звуков — можно и не щадить!»
Размышления уводили профессора в сторону. Что же он все-таки знает о Зощенко? Он вспомнил, как одна ленинградская знакомая (психоанализ ее личности и своих с ней отношений он твердо решил оставить в стороне) водила его в дом к милой пожилой женщине, в свое время — возлюбленной Зощенко. Коллекционирование дам его сердца было одним из хобби, распространенных в среде ленинградской богемы, но профессора З. познакомили только с одной. Впечатление от визита осталось бы сугубо умозрительным, если бы не вызвало в памяти зпизод, произошедший при посещении будущим профессором З. (а тогда еще стеснительным молодым гением) редакции центрального лингвистического журнала.
Ответственного редактора, к которому у него было дело (и отчество которого в торопливой записке он вскоре переврал, позорно перепутав наследника великой литературной династии с его тезкой из захудалой самозваной ветви), не было на месте, и дело пришлось изложить сотруднице редакции. Эта «прилично одетая дама с остатками поблекшей красоты», услышав фамилию и спросив отчество посетителя, так и просияла: «Вы не сын ли будете Петра Платоновича? Дайте-ка я на Вас посмотрю. Петушок, как мы его называли, был очень красив». Вспомнив эту сцену, профессор, привыкший полагать, что ранняя смерть родителей избавила его от соответствующих комплексов, опять растерянно покраснел. Тогда он был много моложе отца в момент смерти, теперь гораздо старше, но, наверно, и сейчас знал о жизни меньше него и во всяком случае меньше, чем о Структуре Текста, под сень которой и поспешил ретироваться.
Впрочем, и здесь, как тотчас же отдал себе отчет профессор, утешительного было мало. Основательность текстуальных наблюдений, продемонстрированная молодым нахалом, настораживала. Уж не скрывался ли под его именем кто-либо из почтенных коллег-соперников, а то и собственный многолетний соавтор профессора, кстати, специалист по Зощенко? Если же это была искусная пародия, принадлежавшая перу… — профессор поморщился, представив себе далеко не гулькин нос, а главное, полный зубастого блеска стиль подозреваемой пародистки, — то от этого самолюбие страдало ничуть не меньше.
Следующий ход безымянного автора оказался вполне предсказуемым, что не уменьшало его убедительности. Материалом, облекавшим кастрационный скелет рассказа, служила оборотная сторона той же детской травмы — комплекс недоедания, развившийся впоследствии в тяжелую болезнь, от которой Зощенко и скончался, а lа Гоголь уморив себя голодом. Дополнительный фокус состоял в том, что аристократка унижала героя сразу и по линии секса, и по линии еды, обжираясь у него перед носом за его счет, в то время как он до еды не дотрагивался (даже пирожное с «надкусом», за которое «заплочено», «докушал — за мои-то деньги» — какой-то посторонний «дядя»). Тут пригодился и воображаемый заход мамы в кафе, где она могла «скушать» что-то не то, и, разумеется, многочисленные истории с отказом от еды, дегустированием, обжорством и добровольно-принудительным дележом с другими. В частности — эпизод из детства, в котором отец, воспитывая в маленьком Мише щедрость, покушается на его блины. Ребенок делится, но с неохотой: «Один блин, пожалуйста, кушай. Я думал, что ты все скушаешь».